— Для чего? Я далее не знаю, способен ли он стать отцом. А может, мы оба бесплодны… — Соня улыбнулась. — Если вы останетесь, я с вами сделаю ребеночка.
— Для чего?
— Да, для чего, в самом деле? Женщинам это необходимо. Дерево хочет давать плоды. Только мне нужен мужчина, на которого я смотрела бы снизу вверх, а не такой, которого вечно приходится стыдиться. Не так давно мы даже перестали спать вместе. Так что все это уже теоретические рассуждения.
— И он согласился?
— Ему это не нужно. Все, что он хочет, — рассуждать о поэзии. Не странно ли?
— Все странно на этом свете.
— В душе я его уже оскопила, по правде сказать.
На рассвете Соня ушла к себе. Я укрылся одеялом и заснул. Пробудился от звуков, каких никогда не слышал прежде. Наверно, перекликаются между собою попугайчики, обезьянки, диковинные птицы с огромными клювами — так я себе это представил. Сквозь раскрытую дверь доносилось благоухание апельсиновых деревьев. Оно смешивалось с запахами каких-то незнакомых растений и плодов. Легкий ветерок гулял по комнате, напоенный ароматами необычных, неизвестных мне трав, прогретых солнцем. Я глубоко вдохнул утренний воздух. Поднялся, умылся под, краном и вышел. Корзина с книгами еще стояла там, видимо ожидая спасения от какого-нибудь идишиста. Я вышел из патио. Увидел женщин и детей, одетых с воскресной пышностью: в мантильях, платья отделаны кружевами, в руках молитвенники. Они направлялись в церковь верхом на лошадях. Издалека доносился звон церковного колокола. Вокруг простирались поля, волновались колосья пшеницы, зеленели пастбища. В траве пестрели цветы: желтые, белые, любых цветов и оттенков. Бычки на лугу наслаждались жизнью: беззаботно жевали все это великолепие.
Пение птиц мешалось с шелестом листьев, колеблемых легким ветерком, и все это создавало удивительный звуковой фон. Это напомнило мне историю из Талмуда о Северном ветре, тронувшем струны лиры царя Давида. Струны зазвучали, пробудив Давида для полуночных бдений. Вышла и Соня. На ней было белое платье, отделанное красной и синей вышивкой. Она выглядела посвежевшей, веселой — такое утро кого не приведет в хорошее настроение?! Пожалуй, только теперь я разглядел ее как следует: небольшого роста, коренастенькая, высокие скулы, раскосые татарские глаза. Добавьте сюда высокую грудь, крутые бедра и мускулистые икры — в детстве моем, бывало, к нам во двор приходил бродячий циркач с помощницей, которая катала бочку, перебирая ногами, глотала огонь — так в точности она.
И откуда она взялась, эта Соня, подумал я. Почем знать, может, она из хазар? Где только не побывал, через что не прошел наш народ за две тысячи лет своего изгнания… Но природа помнит все.
Соня глянула на меня искоса. Улыбнулась. Подмигнула понимающе, при том будто о чем-то спрашивая взглядом. Я вспомнил отрывок из Притчей Соломоновых: «Такова женщина, совершающая прелюбодеяние: она ест, вытирает рот и говорит: „Я не делаю ничего плохого“». Да, Просвещение, которым так восхищались наши поэты, которому пели дифирамбы в столь высокопарной манере, называя Гаскалу «Дщерью небес», превратило всех нас, всех до единого, в развратников, а женщин сделало продажными шлюхами.
Никто не озаботился тем, чтобы накормить нас завтраком. Мы с Соней отправились на поиски какой-нибудь кофейни. Брели по улице как двое влюбленных, как сомнамбулы. Шофер, что привез нас сюда, должен был заехать за нами лишь к часу. Нам сказали, что у него тут, в поселке, женщина. Он, может, еще и опоздает. И вот на пути дом. На крыльце сидит старик в сером старом пиджаке и таком же картузе — вроде тех, что носили в Варшаве. И обличьем он напомнил мне типичного варшавского грузчика: лицо в красных и голубоватых прожилках, клочковатая седая борода. Шея с выпирающим кадыком и крупными венами. На нем не было ни талеса, ни филактерий, но было похоже, что он читает из молитвенника — так раскачивается взад и вперед еврей, который молится. Мы подошли ближе, и он поднял на нас глаза — когда-то, видимо, голубые, а теперь уже выцветшие, желтоватые белки сплошь в сеточках красных прожилок. Я спросил:
— Вы молитесь, да?
Старик поколебался немного, ответил (и голос его, с небольшой хрипотцой, тоже был какой-то варшавский):
— А что, можете предложить что-нибудь получше? Вы вчерашний лектор, правда? Я был вчера на вашей лекции. Разве эти негодяи дадут говорить, а? Разве им лектор нужен? Болячка им нужна, а не лектор! Им лишь бы локтями толкать дружка дружку да в карты резаться. Пускай ихние кишки в аду сгорят, вот что я вам скажу! И вас я вчера слушал, сеньорита, — как вас звать-то? — слушал ваши стихи, да, слушал… Не скажу, чтоб я все понял, не могу сказать. Я, знаете, простой человек, но…
Он закрыл молитвенник и встал:
— Вы поедите у меня.
Мы попытались было отказаться от его предложения — старый человек, живет один. Но он возразил:
— Когда у меня будет еще такой случай? Мне восемьдесят один уже. Когда вы приедете сюда еще, я буду уже вон там лежать, — и он указал на купу деревьев, за которыми, должно быть, и пряталось кладбище.
Ну и мебель у него в доме была! Казалось, тронешь — и развалится. Посудой, похоже, давно никто pie пользовался. На голом столе в гостиной лежали свежие яйца — еще не вымытые, прямо из-под курицы. Он приготовил для нас омлет. Нарезал толстыми ломтями хлеб — с отрубями, грубого помола. Ковылял взад и вперед, не очень-то хорошо управляясь со своими полупарализованными ногами, и все выставлял на стол еду. Принес крыжовенное варенье, зачерствевшее уже печенье, сухой сыр. А пока хлопотал вокруг нас, все говорил:
— Да, жена у меня была. Сорок четыре года прожили вместе. Ни одного дурного слова не слыхал я от нее. Душа в душу жили. Как голубки. Вдруг она слегла, и все. Конец. Дети разъехались. Сын у меня доктор в Мендосе. Дочь вышла замуж в Бразилию. Живет в Сан-Паоло. Другой сын умер, осталось трое сирот. Я всегда думал, что мне суждено уйти первому. Да уж если кому судьба определила жить, так он и будет жить. Женщина не так беспомощна, когда одна остается. Как вы можете догадаться, я тут из первых колонистов. Когда сюда приехал, здесь пустошь была, и людей никого. Пока мы плыли на корабле, пели гимн Цунзера: «Благословение Господа дается возделывающему землю»[30]. Нам всегда говорили, что у крестьян железное здоровье, потому что они живут на лоне природы. Но это оказалось полным вздором. Как раз, когда мы приехали, здесь разразилась эпидемия. Дети болели и умирали. Заболевали и слабели старики. Говорили, что тут вода отравлена, да мало ли что еще говорили. Барон присылал делегацию за делегацией, они все советовали нам заниматься сельским хозяйством, а сами не могли объяснить, как отличить пшеницу от ржи. Без конца давали советы. Что их советы! Мертвому припарки. Мы все хотели уехать, но денег на дорогу не было. Мы заключили контракты и были теперь должниками. Они связали нас по рукам и ногам. И тем не менее они назывались — как это сказать? — «филантропы»! Вот! Какой-то важный человек приехал к нам: аж из самого Парижа. Он говорит только по-французски. Мы не поняли ни слова. На идиш им зазорно говорить, этим важным господам.