просто ленив…
Последний порок — самый живучий в людях. Изгнать его из себя почти невозможно. У лени сотни и тысячи оправданий. Сладкого соблазна лени в молодости удавалось избежать только сильным личностям, и это обеспечило им добрую память у потомков.
Лень — медовая отрава. Бойся ее!»
Иван Иванович остановил неровный бег карандаша и прочел написанное. Дочитав до конца, он вновь был раздосадован. Нет, видно, без нравоучений он не может. Этот родительский порок застрял в нем навечно. Рука потянулась вычеркнуть последнюю фразу, но он тут же остановил себя: как написалось, так и написалось. А чтобы понятнее было, надо закончить тем, с чего начинал. Но это уже будут не его слова, а мудрого шекспировского Горацио, сказанные четыреста лет назад:
«Лови же день — красотку и фортуну, — коль скоро боги тебе удачу ниспошлют».
Сооруженная из одеяла складка на груди Ивана Ивановича распрямилась, тетрадь мягко выпала из рук, и тело Иванова напряженно вздрогнуло, будто его внезапно накрыл обморок. Проваливаясь в небытие, он понимал, что это не смерть и даже не беспамятство, а всего лишь сон. Обрадовавшись этому, Иванов расслабил мышцы и засыпал уже с надеждой.
Сон его не был глубоким, но Иван Иванович чувствовал, как он возвращает ему силы и приглушенная временным забвением боль уже не рвет так остро и неотступно его тело, а лишь тупо мозжит, и он понимал, что эта боль идет от его старых солдатских ран.
Ему показалось, будто кто-то низко склонился над ним и прошептал: «Спи, спи…» Он так явно слышал, что не было сомнения в том, что рядом человек. Он только не мог определить, чей это голос. Потом стало проступать лицо матери, нечеткое, расплывающееся; он хотел вглядеться в него, и опять ему почему-то было необходимо определить: какая она? В его сознании жило два лица матери: лицо молодой женщины, когда он прощался с ней и уходил в армию осенью сорокового, и лицо старухи, какой он ее встретил уже в пятидесятые годы, когда с женой и сыном приехал в родительский дом…
У той матери, которая сейчас склонилась над ним, нет возраста, она была просто матерью, какою бывают все матери для своих детей независимо от того, сколько им лет, и Иван Иванович, хотя и понимал, что все это происходит во сне, обрадовался и перестал всматриваться в ее лицо, а только слушал этот мягкий и убаюкивающий шепот: «Спи, спи, спи…»
Когда Иванов открыл глаза, увидел — рядом сидит жена.
— Здравствуй, — прошептала та, и он понял, что это был ее голос. — Ты так покойно спал, что я боялась шелохнуться. Спи еще, я посижу…
— Здравствуй, — ответил Иван Иванович и обрадовался, что в его голосе есть сила. — Я уже поспал… Как дома? Где Антон?
— Лежи, лежи, — все так же шепотом ответила жена, — у нас все хорошо, только ты поправляйся… Я принесла бульон. Юрий Николаевич разрешил полстакана…
— Спасибо, меня здесь кормят, — улыбнулся Иван Иванович и показал глазами на капельницу, оставленную в изголовье у кровати.
— Да, я знаю, — грустно ответила жена, — но ты попробуй. — И она налила из термоса в больничную чашку с носиком, как у чайника, и, бережно поддерживая ее, подала мужу. Подала, но руки своей не оторвала от чашки, а держала вместе с ним, касаясь его рук.
Иван Иванович высвободил чашку, сжав пальцы жены своею рукою.
— У меня есть еще сила, Маша, я сам. — И он потянул из чайного носика бульон, показывая этим жене, что ей не надо так панически бояться за него. — Видишь, меня еще рано списывать, я солдат…
Жена улыбнулась сквозь слезы, хотела что-то сказать, но не смогла, а только отвернулась, вытирая платком глаза.
— Я рада, рада, — наконец превозмогла она себя. — Ты поправишься, ведь столько дней мы все за тебя… А теперь на поправку… Я рада…
Иван Иванович втягивал в себя маленькими глотками душистую влагу и смотрел на жену. Какая-то иная, еще более острая боль сбила дыхание, и защемило сердце. Он видел некогда красивое, а теперь катастрофически увядающее лицо жены, и знал, откуда эта боль. Больше тридцати лет прожито с этим дорогим ему человеком, и как бы время ни разводило и ни отдаляло их и духовно и физически друг от друга (а это случалось за их жизнь не раз), все же прожитые вместе годы были, по существу, и его и ее жизнью, а все другое — только эпизоды, иногда яркие, а чаще тусклые, с горьким осадком, которые не складываются в один массив, а разбросаны островками по его жизни. И не их, и не те разрывы и отдаления вспоминает он сейчас у края своей дороги, а их совместную жизнь, центром которой всегда был сын, а потом и внук, на ком теперь замкнулось все.
Иван Иванович смотрел на затихшую, печальную жену, и ему неудержимо захотелось прильнуть к ней и сказать слова благодарности и еще что-то, чего он никогда не говорил. Он думал над этими словами, но понимал, что слов таких нет, а все, что он скажет, будет фальшиво, и Иван Иванович, дотянувшись до ее плеча своей рукой, тихо проговорил:
— Прости, Маша… Прости, если можешь…
Жена как-то испуганно вздрогнула и повернулась к нему.
— Да ты что, Ваня? Что? — И тут же затихла. Она уже справилась со слезами и теперь заботливо поправляла одеяло и простыню на его кровати. — Может, еще немного? — спросила, когда он поставил на тумбочку чашку. — Там, наверно, и полстакана не было…
— Нет, хватит, — стараясь вложить больше тепла в свой голос, отозвался Иванов, — удержалось бы во мне это…
— Да, конечно, — как-то торопливо подхватила жена. И Иванов понял, что Маша боится за него, и рванулся отблагодарить ее, но она продолжала: — Боже, как тебе было худо! — Сказав это, она испугалась и виновато посмотрела на мужа.
— Ничего, ничего, — снижая до шепота голос, успокоил ее Иван Иванович, — теперь все пойдет на поправку.
И они оба надолго замолчали. Жена решила, что он снова уснул, и неслышно поднялась с табуретки.
Иван Иванович лежал с закрытыми глазами. Он устал, ему было тяжело слушать и говорить, но мысли шли сами собою, помимо его воли, как дыхание. Эта свобода и отличает человека от всего живого на земле. Мысль нельзя остановить, над ней ничто не властно, даже смерть. Смерть убивает только тело, мысли бессмертны. Они не принадлежат одному человеку, они достояние всех, у них великая способность переселения. Переходя из поколения в поколение и полнясь мудростью своего