над цветом. Он словно охватывает окружающее взглядом не только живописца, но и скульптора. Поэт показывает, например, как Роза из «Старой песни», поднимаясь на цыпочки, протягивает руку, чтобы сорвать ягоду с ветки, как она входит в струящийся поток и т. д. Мир поэзии Гюго отличается в это время не только живыми пейзажами и пластическими формами, но и внутренней гармонией изображенной им природы. В стихотворении «Единство» (Гранвиль, июнь 1838 г.) скромная маргаритка, расцветшая на краю поля, смотрит в лазурь неба, откуда солнце распространяет свое сияние. «И у меня тоже есть лучи», — говорит цветок солнцу. Впрочем, не только идиллические Йейзажи, отражающие согласие поэта с миром, но и отголоски бурных литературных боев, которые он вел в 80-е годы, оставили явственный след в первом томе «Созерцаний». Таков известный «Ответ на обвинение» (условная дата написания, оспариваемая многими учеными, — январь 1884 г.), который направлен против консерваторов, нападавших на языковую реформу романтической школы, возглавляемой в ту пору Виктором Гюго.
Романтиков обвиняли в том, что они попрали «хороший вкус», что они уничтожили классическую трагедию и высокий поэтический язык, завещанный классицизмом XVII в. В памфлете «О романтической литературе» (1833) член Французской академии Дюваль назвал Гюго «Робеспьером от литературы», что тогда считалось самым бранным словом, и заявил, что он «погубил французскую словесность». И Гюго в своем «Ответе» вступает в бой:
Да, совершил я все, в чем вы меня вините,
Я стал зачинщиком чудовищных событий…
………………………нормы
Ветхозаветные я, демагог, злодей,
Перечеркнул рукой кощунственной своей.
(12, 286. Перевод Э. Липецкой)
Принимая на себя ответственность за так называемую порчу языка и литературы, Гюго воинственно и в то же время четко объясняет сущность своей реформы. Он объявляет, что до сих пор французский язык был «отмечен рабством» и поэзия была подобна монархии, где одни слова походили на «вельмож», другие — на «низких слуг».
Ясное понимание необходимости содеянного звучит в следующих словах «Ответа»:
Но вот явился я, злодей, и закричал:
«Зачем не все слова равно у нас в почете?»
На Академию в старушечьем капоте,
Прикрывшей юбками элизию и троп,
На плотные ряды александрийских стоп
Я революцию направил самовластно,
На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный.
Действительно, разгром отжившей эстетики классицизма, который Гюго теоретически начал предисловием к «Кромвелю», был практически продолжен и завершен реформой поэтического слова. То, что Гюго уничтожил разделение на «высокие» и «низкие» слова, объявив, что «в языке такого слова нет, откуда б не могла идея лить свой свет», было подлинной революцией в поэзии, и поэт именно так и понимает свою миссию, называя себя «суровым бойцом».
Об этой революционной миссии говорит и преимущественно боевая, наступательная, сугубо воинствующая лексика автора «Ответа». Он «наступает» на Аристотеля, называет Буало «аристократом», призывает стихи «к оружию», объявляет войну риторике, славит революцию и 93-й год, он, наконец, «берет Бастилию», «срывает кандалы», «перебивает хребты», ниспровергает, сметает, разрушает, освобождает и т. д.
Вы всех моих грехов отнюдь не исчерпали:
Я взял Бастилию, где рифмы изнывали,
И более того: я кандалы сорвал
С порабощенных слов…
…………………………………………
Мне ведомо, что я, боец суровый,
Освобождаю мысль, освобождая слово.
Реформа Гюго не ограничивается словарем. Она касается и стихосложения и метрики, строго регламентированных старой классической эстетикой. Гюго сознательно подчиняет технику стиха его тематике: в случае надобности он свободно переносит отрезок фразы из одной стихотворной строки в другую (что до тех пор строжайше запрещалось поэтам), смещает акценты и паузы, создавая широкое разнообразие в ритмическом рисунке стиха. Благодаря этому раскрепощению романтический стих приобретает небывалую выразительность, интонационное многообразие и гибкость. Теперь, как говорит Гюго в конце своего боевого «Ответа», стих может выразить самые различные чувства:
Печально слезы льет над нашей нищетою,
Ласкает, и разит, и утешает нас,
И радует сердца сверканьем тысяч глаз.
(12, 291. Перевод Э. Липецкой)
Исключительному многообразию чувств и настроений соответствует в «Созерцаниях» многообразие поэтических ритмов и жанров. Мы найдем здесь и песню, и сатиру, и маленькую идиллию, позднее появится и мрачное космическое видение, а иногда и просто горестный вопль сердца.
В 1843 г. поэт пережил большое личное горе: во время семейной прогулки на яхте утонула его старшая дочь Леопольдина, незадолго перед тем вышедшая замуж. Эта безвременная гибель молодой, всеми любимой женщины внесла в поэзию «Созерцаний» новые интонации горя и страдания, так же как и мрачные размышления о смерти (в предисловии к сборнику автор говорит, что, начатая улыбкой, книга его «продолжается рыданием»). Дата смерти дочери и послужила водоразделом между двумя томами «Созерцаний», один из которых носит характер безмятежный и идиллический, другой — скорбный и мрачный.
Едва ли не лучшие стихотворения (написанные в разные годы, но собранные в основном в четвертой книге «Созерцаний») относятся к циклу, посвященному погибшей дочери. Это прежде всего печальные воспоминания о детских годах Леопольдины: «Когда мы вместе обитали» (Вилькье, 1845) и «Привычку милую имела с юных лет» (ноябрь 1846 г.), построенные на соотнесении былой счастливой жизни с безысходным горем отца. Светлый и радостный облик девочки, которая «любила свет, зеленый луг, цветы», ее милые шалости и проказы, ощущение счастья во время прогулок по лесам и долинам — все эти простые и естественные чувства, заключенные в столь же естественную форму, завершаются скорбной строфой:
Все это, словно тень иль ветер,
Мелькнуло и умчалось прочь…
(598. Перевод М. Кудинова)
К стихотворениям, связанным с потерей дочери, принадлежит и горестная исповедь поэта «В минуты первые я как безумец был» (Джерси, Марин-Террас, 4 сентября 1852 г.), в которой горькие слезы, отчаяние, жажда смерти сменяются возмущением («Возможно ль, чтоб господь такое допустил?»), наконец, обманчивой надеждой, такой естественной у людей, внезапно столкнувшихся с огромным горем, что все это — лишь страшный сон, который вот-вот прервется, и все будет, как прежде!
Казалось мне, что сон увидел я ужасный,
Что не могла она покинуть всё и всех,
Что рядом в комнате ее раздастся смех,
Что смерти не было и не было потери
И что она сейчас откроет эти