звонил в Москву, и ему сообщили, что сборник его последних очерков не вошел в план издательства. Объяснили: трудно с бумагой.
Он ждал чего угодно, но только не такой обескураживающей вести. Расстроенный, не смог заставить себя работать и сразу же ушел из дому.
Зашел на почту. Девушка, сидевшая за окошечком с надписью «Корреспонденция до востребования», достала стопку писем и начала ловко перебирать их. Отложила одно, снова быстро заработала пальцами. Орсанов ближе придвинулся к окошечку. Но стопка кончилась — ему ничего не было, кроме того, отложенного письма — от матери, он сразу узнал по почерку. А больше ничего, и у Орсанова даже мелькнула невероятная мысль: «А что, если письма вообще не будет?»
Мать писала до востребования по привычке: он не сразу получил квартиру в этом городе.
Разорвал конверт. Несколько сложенных вчетверо листов из какой-то устаревшей и неиспользованной бухгалтерской книги. Сколько он себя помнил, у отца всегда были про запас эти книги и всякие бухгалтерские бланки.
Орсанов пробежал последнюю страницу письма… «Уж и не знаю, что, если я приеду ненадолго?. Ты опять не посылаешь свои статьи Отца вызывали куда-то там, но это его дело…. Не переутомляешься ли ты? Как у тебя давление? Кушай как можно больше меду…»
Потом он побывал у Кушнира. Тот вернулся с курорта, лечил свой радикулит (зимой наживает его на подледном лове рыбы, дичайшем увлечении многих интеллигентов этого города, а летом лечит; так цикл за циклом, год за годом). Приехал с юга: плечи еще шире, бородища еще больше. Те, кто не знает, что он местное литературное светило, шекспировед, принимают его за священнослужителя. Ну, поп не поп, а уж громила-дьякон обличьем — это истинно. У Кушнира сидел кое-кто из его коллег по пединституту и несколько студентов. Царил дух критицизма, острого, как перец. Но Кушнир помалкивал. Только и рассказал: студент-заочник остановил его в институте, в коридоре; хотел спросить: когда вам можно будет сдать Шекспира? — а сказал: когда вам можно будет сдать Кушнира?.. Он сфинкс, этот Кушнир: поглядывает хитренько на все нынешнее из своей бороды да своего шекспировского далека.
Немного выпили. Совсем немного, как обычно у Кушнира. В общем-то было неплохо, но Орсанову не сиделось, и он распростился.
Вечером снова пошел на почту. Там его ждало твое письмо. И он позвонил тебе. Безрассудство? Пусть.
К счастью, трубку взяла ты. Он положил бы трубку, если бы ее взяла не ты.
Он пришел раньше тебя. Было тепло; особенно в тех двух кварталах, которые он называл своими. Наконец-то кончились эти проклятые дожди! Над липами, над домами висела луна — милая старенькая лампа — так называл ее он. На тротуары ложился свет окон. Опавшие листья — как вытканный рисунок на блеклых коврах. У одного особнячка возле крыльца отдыхала старая женщина в длинном летнем пальто. Сидела на венском стуле, который вынесла из дому.
Когда ты вступила в этот мир, старая женщина продолжала сидеть на своем стуле. Она подняла взгляд. Вы прошли мимо. Наверное, она смотрела вслед, пока вы не скрылись в изгибе улочки. И потом, когда вы возвращались по другой стороне, она все еще сидела у своего крыльца и слышала ваши медленные шаги. А возможно, она даже слышала, о чем вы говорили. Впрочем, говорил только он. Возможно, именно в этот момент он рассказывал, что было у Кушнира. Возможно, о своем романе. Он был возбужден и говорил, говорил.
Когда вы снова возвращались, старой женщины уже не было. Огни под ветхими абажурами в безмолвных окнах гасли, как свечи, словно кто-то неторопливо обходил улочку и задувал их.
И вы оба уже знали: сегодня случится. Вы продолжали разговор, но слышали лишь ожидание, которое каждый из вас нес теперь в себе и которое все тяжелее, мучительнее было нести.
Вас обогнал одинокий прохожий. Миновав два или три дома, он свернул во двор. Где-то в глубине двора какая-то дверь, стукнув, оборвала его шаги. Возникла та особенная тишина, которая приказала вам остановиться. На тротуарах и мостовой пятнами лежал лунный свет, но вас закрывали от него ветви старого дерева.
Твоя рука отвела назад прядь волос и замерла. Он поднес ее к своим губам. Близко, совсем близко он увидел твои глаза, наклонился к ним.
Неподалеку снова зазвучали чьи-то шаги, но ты не слышала их, вернее, ты не хотела слышать.
Глава пятая
I
Рябинин издали заметил у подъезда редакции машину Тучинского. Это означало, что редактор должен вот-вот выйти.
Так и оказалось. Увидев Рябинина, Тучинский шагнул ему навстречу.
— Здравствуйте, здравствуйте! Как ездилось?
— Никаких жалоб.
— Погода была дрянная. Ну, отписывайтесь! Посоветуйтесь с Лесько, что и как.
— А он.
— Не-ет, не ушел.
— Пока?
— Остается, вообще остается.
Довольный, подмигнул Рябинину и поспешил к машине.
Толкнув дверь в кабинет ответственного секретаря, Рябинин задержался на пороге. Лесько оторвал глаза от бумаг. Натянул нижнюю губу на верхнюю, сдвинул большие клочковатые брови, а в глазах запрыгали веселые огоньки.
Рябинин понурился.
— Даже не позвонил, — пробурчал Лесько.
— Был грех, был. Правду говорят, на всякий час ума не напасешься.
— Волкову позвонил, а не мне.
— Простишь ли ты меня, мастер?!
Они рассмеялись. Уселись рядом на диван.
— Тебе кто сказал? — спросил Лесько.
— Тучинский. Только что.
Помолчали.
— Что привез? Рассказывай!..
В тот же день Рябинин пошел в обком к Ежнову. Не затем, чтобы заранее согласовать статью. Просто Рябинин не любил показной лихости и привык подвергать всесторонней проверке свою точку зрения. Он не мог не выяснить, на каких аргументах основывается позиция Ежнова, столь безапелляционно поддерживающего Зубка.
Аргументов не оказалось. Черноволосый, смуглолицый, неулыбчивый Ежнов слово в слово повторил доводы Зубка. И говорил Ежнов не допускающим возражения тоном. По сути, он диктовал Рябинину: об этом пишите вот так, а об этом — вот так; видно, он ничуть не сомневался, что корреспондент так и напишет.
Он был искренне изумлен, когда Рябинин высказал свою точку зрения.
— Так вы что, против установки обкома выступать собираетесь!
В этом восклицании не было вопроса; это был выговор-
В области тридцать тысяч коммунистов. Через своих избранников, делегатов областной партийной конференции, они называют девяносто человек: партийных и советских работников, рабочих и колхозников, хозяйственников и ученых, военнослужащих и деятелей искусства — людей, которые в силу своего политического опыта и житейской мудрости лучше, чем кто-либо, могут оценить все явления жизни и выработать единственно верное решение. Эти девяносто человек и есть обком партии. Они избирают бюро, которому доверяют вести дело