class="p">56
лишь тенями «его изгнаннического сна», а сам город – лишь «движущимся
снимком». И его тень тоже «жила в пансионе госпожи Дорн, – он же сам был в
России, переживал воспоминанье своё, как действительность».5 «Это было не
просто воспоминанье, а жизнь, гораздо действительнее, гораздо “интенсив-нее”, – как пишут в газетах, – чем жизнь его берлинской тени».6
Перемежая наплывы воспоминаний Ганина со сценами его жизни в пансионе, автор погружает своего протагониста в состояние экстатической
устремлённости к воссоединению с Машенькой, к восстановлению былого
счастья с ней, как бы игнорируя, что счастье это, в своё время, было очень не-долгим. Однако периодически, исподволь, капельно, яд сомнений подмешива-ется в гипнотические сны о прошлом: «Я читал о “вечном возвращении”, – во
вторник размышляет Ганин, уже расставшись с Людмилой, – …А что, если
этот сложнейший пасьянс никогда не выйдет во второй раз? Вот … чего-то
никак не осмыслю».1 Более того, в тексте 9-й главы, относящемся к четвергу, есть вполне здравые рассуждения повзрослевшего с тех пор, нынешнего, два-дцатипятилетнего Ганина о причинах, приведших к расставанию его с Машенькой: «Всякая любовь требует уединения, прикрытия, приюта, а у них
приюта не было. Их семьи не знали друг друга; эта тайна, которая сперва была
такой чудесной, теперь мешала им».2 А когда Машеньку в самом начале нового года увезли в Москву, оказалось, что «эта разлука была для Ганина облегчением».3
Нет сомнений, что, сознательно выявляя зыбкость фундамента, на котором строятся мечты Ганина о совместном будущем с Машенькой, автор готовит читателя к неожиданному виражу: отказу героя от столь, казалось бы, чаемого им счастья. Неожиданному – так как фанфары фанатической целеустремлённости, чем ближе к финалу, тем громче возвещают о будущем триумфе, о
победе Ганина над… Алфёровым. Мачо, избавляющий любимую женщину от
случайного мужа, человечка жалкого и пошлого, – это ли не подвиг? А пока
что он, совсем не по-джентельменски, но, похоже, «по законам его индивидуальности», практикуется в беспардонном обращении с покинутой им, пусть
пошлой, но всё-таки любившей его женщиной, во всём виня её и только её, к
себе, по-видимому, никаких претензий не имея. В кривом зеркале – но это
проекция его потребительского отношения и к Машеньке.
Тем не менее, автор сохраняет за Ганиным право и на дальнейшую эска-лацию его возродившихся пылких чувств к Машеньке. Одиночество, неприка-5 Там же. С. 51-52.
6 Там же. С. 53.
1 Там же. С. 36.
2 Там же. С. 65.
3 Там же. С. 66.
57
янность, мучительная память о так рано доставшемся, скоротечном, но непо-вторимом счастье, ускользнувшим всего лишь из-за молодой неопытности и
навязанных обстоятельств; ощущение единственности, неподдельности обаяния личности «мещаночки» Машеньки, – всё это поощряет настоящий азарт, толкает Ганина, как преступника, которого невольно тянет на место преступления, – вернуться к исходной точке, исправить сделанные когда-то ошибки, добиться реванша, изжить в себе неудачника, упустившего свое единственное
счастье. Стремление Ганина – по сути, в основе своей, имеет характер магического заклинания: для него вернуть Машеньку – это значит вернуть прошлое, а
вместе с ним – и надежду на возвращение в Россию. Машенька рядом с Алфёровым, считающим Россию безвозвратно потерянной, – это нонсенс, это незаконно украденная у него Россия.
Перечитывая сохранённые им на дне чемодана письма Машеньки, полу-ченные ещё в Крыму, шесть лет назад, он повторяет: «Счастье… Да, вот это –
счастье. Через двенадцать часов мы встретимся… Он не сомневался в том, что
Машенька и теперь его любит».1 Расплатившись с хозяйкой и идя по коридору, он поглощён теми же мыслями: «А завтра приезжает Машенька, – воскликнул
он про себя, обведя блаженными, слегка испуганными глазами потолок, стены, пол. – Завтра же я увезу её, – подумал он с тем же глубоким мысленным тре-петом, с тем же роскошным вздохом всего существа».2
Тогда, в Крыму, получив её первое письмо, пересланное из Петербурга в
Ялту, – «спустя два года с лишком после той счастливейшей осени», – «он полон был дрожащего счастья. Ему непонятно было, как он мог расстаться с
Машенькой. Он только помнил их первую осень, – всё остальное казалось таким неважным, бледным – эти мученья, размолвки».3 Иногда, «минутами», Ганин даже «…решал всё бросить, поехать искать Машеньку по малороссий-ским хуторкам», но: «Долг удерживал его в Ялте, – готовилась военная борьба».4 Сюжетно, кроме некоторых деталей, это документально совпадает с биографией Набокова: в январе 1918 года, в Крыму, неожиданно получив письмо
от Валентины Шульгиной, он всё лето переписывался с ней. И он тоже «мечтал, что к зиме, когда покончу с энтомологическими прогулками, поступлю в
Деникинскую армию и доберусь до Тамариного хуторка; но зима прошла – и я
всё ещё собирался, а в марте … началась эвакуация».5
Валентину Шульгину Набоков вспоминал как «на самом деле … и тоньше, и лучше, и умнее меня».6 Жизнь без неё «казалась мне физической невоз-1 Там же. С. 82.
2 Там же. С. 77.
3 Там же. С. 80.
4 Там же.
5 ВН-ДБ. С. 202-203.
6 Там же. С. 187.
58
можностью, но когда я говорил ей, что мы женимся, как только я кончу гимназию, она твердила, что я очень ошибаюсь или нарочно говорю глупости».7 Вот
это было свойственно ей: удивительная для её возраста трезвость и мудрость –
она прекрасно понимала, что у их отношений нет будущего. Он «не переставал
писать стихи к ней, для неё, о ней … и был поражён, когда она мне указала, что большинство