невозможно не догадываться, каким будет его финал (в отличие от того же «Вождя», он здесь не точка, а медленное растворение, погружение в сон). И все же оно очень увлекательно.
Здесь в большом количестве блестящие, хлесткие, совершенные фразы: «Мой народ насчитывает одного человека, это я», «Я человек, который не любит разговаривать. (…) Все равно у большей части человечества нет ничего интересного, чтобы мне сообщить», «Они были рождены, чтобы быть мальчишками, похулиганить, позубоскалить и свалить откуда пришли. Я был рожден, чтобы приподнять завесу. Меня предполагали на более длительное время».
Провокационные и спорные лимоновские утверждения:
«О, на корриде было о**енно интересно. Знаете почему? Поскольку это единственное место, где животному разрешено попытаться убить человека».
Типично лимоновский – бодрый и злой – юмор:
«– Какая рыба у Димки, Эдик?
Маленький мальчик на руках у одного из солдат охотно отвечает:
– Х**вая.
Солдаты дружно хохочут».
Великолепные описания:
«На поверхности моря, вцепившись в него перьями и когтями, приклеены были морские птицы: чайки, утки и всякие иные летучие твари. И они катались на море, колыхались вместе с морем».
Много неизвестных сегодня блатных и народных песен:
«Какой там Круг, Круг – это эстрада в сравнении с тем зубовным скрежетом!»
Очаровательное стариковское ворчание: «Музей Пикассо оказался современной х**ней, из- вините за выражение», «Везувий-хуювий», «Х*ли тут гениального», «Трудно понять, нахера нужно так далеко обходить».
Много Карабаха и Абхазии; этот крупный блок вообще выглядит такой монолитной вставкой, как бы книгой в книге, где даже просматривается сюжетная линия. По всей видимости, старику здесь интереснее, чем в Европе. А один из эпизодов – про подозрительного свана (представителя малочисленной народности, включаемой в состав грузин) – вполне в духе классических рассказов Лимонова и мог бы существовать отдельно.
«Х** его знает. Дорога запущенная идет вдоль нескончаемого каменного забора, окрашенного неопределенной краской – смесью бежевого, лилового и розового, наверное, что осталось в небогатом хозяйстве забытого всеми города».
И в то же время – очень много детства: первая влюбленность в девочку и первое эротическое волнение, путешествия на крышах поездов, малолетние пацанские шалости («Подростком я хотел стать самым большим бандитом СССР»), рабочие истории («Однажды поймали нашего Цыгана за кражей котлет и шницелей в столовой»), соседи, родственники… И все видится таким насыщенным, ярким, солнечным, хотя автор не прилагает к этому никаких видимых усилий, только в одном месте он буквально восклицает, не сдерживаясь:
«…и так я люблю тебя, Салтовка, мой родной поселок!»
И вот уже сам проникаешься любовью и к Салтовке, знакомой исключительно по прозе Лимонова, и к чему-то своему, родному, и к Родине, и к жизни.
Эта любовь к жизни, нераздельная с горечью от того, что так ее мало осталось, от старости наконец («старый худой парень», говорит о себе Лимонов) – важнейшее настроение книги.
«Черешни губ и клубника щек, черные взволнованные глаза, прядь черных волос из-под платка. Эх, был бы я хотя бы на десяток лет моложе! Merde!»
Хорошо известные читателю эпизоды прошлого Лимонов не вспоминает, а в буквальном смысле проживает заново:
«Это 1978 год, это лето, пыльно, сухо, вдоль Ист-Ривер не прибрано: дикая трава, дикие мальчики, пустырь пустырем, а еще великий город. Пыльно, сухо, я иду от миллионерского дома в мою квартиру на 1-й авеню, только что уехал в свое New Jersey мой руммейт, еврейский мальчик Joe. Мне еще 35 лет, все у меня впереди».
А некоторые даже повторяет дважды, например, воспоминание о Саломее Андрониковой, и можно предположить, что это не случайность. Оно кочует из книги в книгу, начиная с ранних, преследуя автора всю оставшуюся жизнь:
«Она сказала: «Внутри я та же, что была в тридцать. Но я уже не могу делать тех гадких штучек, которые я выделывала. На мне как бы надет тяжелый скафандр…»«
Сентиментальность (которую Лимонов всегда в себе отрицал, но которая очевидна его читателю), проявляется подчас весьма оригинально и симпатично:
«– Ну вот, представьте себе столкновение в ночи! Луковицы смотрят на него, он смотрит на них. Луковицы понимают: этот именно их спасет, и они вопиют безмолвно: «Спаси нас!» И он их спасает».
А порою и вскользь, походя:
«Идет снег. За ночь он налип на ветви лип под моим окном, но одновременно он уже и тает. Елку я убрал, разрезали, вынесли покойную».
«Что?» – хочется переспросить. Может ли кто-то, близко не знавший Лимонова, представить его наряжающим новогоднюю елку? А, оказывается, она была. И вот стала «покойная» – вроде ненавязчивое уточнение, но так же ненавязчиво смерть в этой книге со-существует с жизнью, с делами, которые переделаны. Лимонов и здесь удивляет, даже не так – ошарашивает, вводит в ступор. Такие слова запоминаются на всю жизнь:
«На самом деле человек в старости не болеет, а подвергается нападениям смерти. Она его кусает, душит, сдавливает своими клыками, порой отступает, затем опять наваливается. Человеку представляется, что это очередная болезнь. Но это не болезнь, это смерть его выкручивает. Она хочет своего, пришла ему пора обратиться в другую форму. Ах, как он не хочет, он же к этой привык!»
Здесь книга перекликается с прошлогодней «Партией мертвых», где Лимонов пытается препарировать смерть:
«Ясно, что прыжок в неизвестное – такого опыта ни у кого нет. Прыжок в новый вид существования», «Моя догадка такая. В момент смерти все существо человека стягивается в одну ничтожную точку (такой была Вселенная до момента взрыва), и все. (…) Там – собственно, ничего хорошего. Но и ничего плохого. (…) Такое впечатление, что там место для хранения. Как склад. И там отбирают для следующего этапа».
Кажется, что Лимонов хотел описать свою жизнь буквально до последнего вздоха, а точнее, создать у читателя такое впечатление (из подобных примеров в литературе вспоминается разве что Розанов). И хотя между событием финала книги и реальной смертью автора прошло определенное время, при чтении кажется, что она наступает с последним словом, с поставленной точкой последнего предложения. По всей видимости, работая над книгой, Лимонов уже предвидел свою смерть именно в том виде, в каком она и случилась:
[Вывод, в общем, пессимистичен: даже великих смерть хватает за горло, чего уж говорить об остальных]
Иду вглубь пещеры и ложусь лицом кверху, и на голову мою надевают маску и прищелкивают маску к операционному столу. И включаются лучи. И я начинаю не торопясь считать – сотен немного, это же операция.
Но перед этим он ставит последнюю точку – разбирается с женщинами своей жизни. И эти страницы в книге звучат особенно