произнес Махно задумчиво, покусал зубами сухую трескучую былку. Взгляд у него был настороженным.
Тем временем в эшелоне раздалась громкая гортанная команда, пронзительный голос офицера, подавшего ее, был слышен далеко, из вагонов выскочили десятка полтора солдат, выгрузили несколько деревянных ящиков.
– Ну вот, патроны уже выгружают, – удовлетворенно проговорил Калашников.
– Не кажи «гоп» раньше времени… – Махно предостерегающе поднял руку, лицо у него странно дернулось. Похоже, он предвидел то, что должно было произойти, предугадал действия немцев.
Солдаты, вытащившие патронные ящики из вагонов, неожиданно проворно нырнули за них, в открытых окнах теплушек показались винтовочные стволы.
Ударил залп.
– Ах, суки! – выругался Махно и рубанул рукою воздух, подавая команду пулеметчикам: – Пли!
Громко, вразнобой застучали пулеметы.
Паровоз, который только что безжизненно выпускал тоненькую желтую струйку пара, неожиданно ожил, гулко заскрежетал внутренностями и попятился вместе с эшелоном назад.
Пулеметы крошили вагоны – только щепки с разными мелкими железками летели во все стороны.
Со стороны станции прозвучал заполошный паровозный гудок, за первым раздался второй, пожиже и поострее тоном, следом хлобыстнул легкий взрыв – кто-то швырнул гранату, в унисон взрыву легкому раздался взрыв тяжелый – это группа Чубенко подняла в воздух железнодорожные рельсы, те, что были позади немецких вагонов.
Запоздало дрогнула земля, в воздух взметнулась и повисла тяжелая черная простынь, через несколько мгновений ее прорвало яркое рыжее пламя, покатилось валом по рельсам, сжигая траву, промасленный мусор, приставший к шпалам, тряпье, валявшееся на насыпи…
Немцы, плотно набившиеся в вагоны, закричали.
– А-а, не нравится! – Лицо у Махно дернулось, поехало в сторону. – Больно вам? – Он сплюнул под ноги. – Когда наших хлопцев на манер зайцев развешивали на акациях, вам больно не было? Не было? Чужая кровь – не своя? Пролейте теперь свою кровь! – Он повернулся к замолчавшим пулеметам и вновь резко взмахнул рукой: – Огонь!
Над степью повис тяжелый свинцовый стук, земля задрожала, воздух, изрубленный в клочья, так рваными неряшливыми клочьями и начал отползать в сторону.
Машинист немецкого паровоза быстро сообразил, в чем дело, дал несколько заполошных тоскливых гудков и поволок эшелон в обратную сторону, к Новогупаловке. Следом за первым эшелоном тронулся и второй, укороченный, с несколькими запломбированными вагонами в хвосте – явно там был какой-то особый груз, может быть, и ценный. Махно отстрелил опытным глазом эти вагоны и довольно поправил черенком плетки несуществующие усы.
Из Новогупаловки, из густой тополиной околицы, схожей с опушкой леса, вынеслись два паровоза – страшные, черные, с густым искорьем, выхлестывающим из дырявых труб, – паровозы шли по параллельным колеям, словно бы соревновались друг с другом.
Значит, и Марченко разглядел, что в степи застрял не один немецкий эшелон, а два. Махно вновь поправил рукоятью плетки несуществующие усы, воскликнул громко:
– Молодец, Алексей! Вот что значит георгиевский кавалер! Когда есть хорошие глаза, ничего другого не надо!
Паровозы, шедшие со стороны Новогупаловки, набрали хорошую скорость, они теперь так грохотали колесами по железным рельсам, что у железных громадин должны были отвалиться шатуны и разлететься в разные стороны, черный плотный дым гигантским штопором ввинчивался в небо, следом за дымом в небо уносилась вонючая угольная пыль; громыхание усилилось, к нему прибавился чертенячий звон – зрелище собой паровозы представляли страшное.
Махно не выдержал, закрыл глаза, потом один глаз все-таки приоткрыл – интересно было, что же произойдет дальше?
Немцы горохом вылетали из вагонов, катились по земле, кто-то из них насадился на штык собственной винтовки и заорал благим матом – крик несчастного был слышен, наверное, даже в Новогупаловке.
– Упокой, Господи, душу твою! – произнес Махно спокойно и перекрестил перед собой воздух – будто душу верного германского солдата осенил трехперстием.
Чудовищная скорость раскочегаренных паровозов заставляла даже трястись землю, от тряски вверх подскакивали подводы, стоявшие на взгорбке, пулеметы задирали в воздух свои тупые рыла, крики немцев усилились, сделались протяжными – казалось, пространство от них наполнилось стоном.
Губы Нестора растянулись в улыбке: в конце концов немцы получили то, что хотели получить. Впалые бледные щеки его украсил румянец, внутри у батьки на мгновение возникло что-то сожалеющее – Махно сочувствовал чужой боли, но в следующий миг это сожаление пропало, Махно задавил его и вскинул к глазам бинокль. Отметил в который уж раз, что хваленый бинокль этот очень уж тяжел, висит на шее, как ведро с водой, пригибает к земле, неплохо бы подыскать себе оптику полегче, а эту подарить кому-нибудь – новая техника все не так будет ломать позвонки.
Махно втянул в ноздри воздух, задержал его в себе – в эту секунду один из паровозов врезался в немецкий эшелон – в тот, что был короче, «хозяйственный», в воздух, громоздясь, полезли вагоны. Один из вагонов вообще завалился на крышу, в нем что-то глухо рвануло, и вагон откинуло на насыпь. Следом за ним, находясь в прочной сцепке, опрокинулись еще два вагона.
Махно, отпрянув от бинокля, довольно потер руки и снова приложился к окулярам. В это время второй паровоз, не столь резвый, как первый, также всадился в эшелон. Люди полетели во все стороны, будто спелые виноградины, сбитые с плетей ветром.
Середина состава вспучилась – вагоны встали домиком, два грузовых пульмана вообще смяло, будто детские, сколоченные из непрочной фанеры игрушки, один, плашмя, боком, рухнул на насыпь, давя вывалившихся из него людей – только кровь брызнула в разные стороны. Махно вновь бросил на грудь тяжелый бинокль – это был жест полководца, выигравшего непростое сражение, – со странной мертвенной улыбкой, будто не владел собою, потер руки:
– Хорошо!
Любил батька такие картины, очень любил. Особенно нравились они ему, когда он, отмечая победу, произносил речь и опрокидывал в рот стопку жгучей, с плавающим в стакане стручком перца самогонки особого приготовления – у него даже ноздри начинали обиженно раздуваться, если вдруг оказывалось что-нибудь не так, а глаз не мог остановиться на чем-нибудь необычном, способном вызвать зайчики в глазах или судороги в шейных позвонках; тогда батька плотно стискивал губы, рот у него словно бы сам по себе делался твердым, деревянным – ни вилку, ни ложку сквозь губы не просунуть, – а пальцы машинально хватались за кобуру маузера.
Такого батьку боялись все, и свои, и чужие.
– Хорошо, – снова потер руки Махно.
Группа немцев, постреливая из винтовок в сторону картинно растянувшихся на взгорбке телег, – стрельба эта была бесцельной, пули до махновцев не долетали, – откатилась за горящие вагоны, за насыпь, втянулась в длинный плоский лог.
– Батька, немаки уходят, – подал голос Задов. В седле он сидел боком, набычив голову и потирая рукой короткую сильную шею – будто гигантским рашпилем скреб. Из шеи была готова выбрызнуть кровь. – В логу уже скрылись.
– Ну и лях с ними, – неожиданно добродушным тоном пробормотал Махно. Ну словно бы ничего не происходило. – Они чего, задолжали