вот и все.
– Не положено. И не пытайтесь меня запугать.
– То есть как – запугать? Вас попробуй запугай!
Часовой беспокойно облизывает губы.
– Хорошо вы с пленными управляетесь, – говорю я. – Вы просто герой.
Он приосанивается.
– Они не бузят. Со мной шутки плохи.
– Это точно. Ответственная у вас работа, судьбу пленных решать. Такой груз!
Часовой переминается с ноги на ногу и мямлит:
– Ммм… да.
– Мне нужно пленного проведать, и все, – твержу я. – Он болен.
– Чую, что-то у вас на уме.
– Что я могу такого сделать? Я же всего-навсего девчонка.
Он колеблется.
– Ну пожалуйста, – умоляю я. – Век не забуду вашей доброты.
Он качает головой.
– Но он совсем плох, – уверяю я. – А вдруг умрет? По вашей вине. Что тогда скажете?
Часовой вздыхает:
– Ладно. Пять минут. И чтоб без фокусов, я за вами слежу.
В карцере темно хоть глаз выколи. Часовой заходит первым и рявкает: «Встать!»
В глубине карцера слышен лязг; часовой направляет луч фонарика на Чезаре, тот ежится, заслонясь ладонью от резкого света.
Он бледен, а когда кашляет, в груди у него клокочет, будто перекатываются морские камешки.
– Ну и кашель, – вздыхаю я. – Можно на вас взглянуть?
Чезаре протягивает руки, бряцая цепями.
– Я пленный. Что хотите, то со мной и делайте.
– Надо вас послушать, пульс посчитать, – говорю я. – Я вам воды с медом принесла. В Керкуолле у нас был улей, я сама мед собирала… – Язык заплетается, и я радуюсь про себя, что в темноте не видно, как пылают у меня щеки.
Протягиваю ему бутыль с медовым напитком. Ладони у него как лед, повязка на руке замусолилась; дрожащими пальцами он отвинчивает крышку, подносит бутыль ко рту. Вторую я ставлю возле него на пол:
– Про запас.
– Спасибо. – При тусклом свете фонарика глаза у него как черные провалы.
– Надо пульс у вас проверить.
– Без фокусов! – предупреждает часовой.
Чезаре смотрит на меня, пока я держу его за запястье, но пульс еле прощупывается. Дрожащими руками расстегиваю ворот его рубашки. Отыскиваю пульс на шее, и он замирает, почти не дыша. Кожа у него теплая, шершавая, а пульс так и скачет. Считаю его быстрые вдохи-выдохи.
Он не отрываясь смотрит мне в глаза.
– Я вас вызволю отсюда, – шепчу я.
Чезаре жмурится, кашляет.
– Время вышло, – говорит часовой и исчезает в ночи.
Я устремляюсь следом, но Чезаре, схватив меня за руку, тянет к себе. Сердце у меня обрывается.
Чезаре шепчет горячими губами мне в самое ухо:
– Я не бил Маклауда. Нет никакой бунт. Но они не верят. Помогите.
Чезаре отпускает меня, и я застываю, потирая запястье, по-прежнему чувствуя его жаркое дыхание. Он снова давится кашлем, смотрит на меня с мольбой.
Возвращаюсь в лазарет, и чудится, будто его пальцы сжимают мне запястье, в ушах звенят слова Чезаре.
Помогите.
Я совсем забыла про Кон, а она вернулась, поджидает меня в лазарете. Сидит на койке, щеки красные от холода.
– Прости. – Она привлекает меня к себе. – Я за тебя боялась, вот и все.
Я киваю. Я не спрашиваю, где она пропадала. И не извиняюсь.
Помогите.
Свет в лазарете приглушен, все больные спят. Руки у Кон как ледышки. Она тянет меня в наш угол за занавеской, и, ни слова друг другу не говоря, мы ложимся вдвоем на узкую кровать. Поворачиваюсь к ней спиной. Постель холодная, голова раскалывается. Слышу в темноте дыхание Кон.
Она легонько толкает меня в бок:
– Ишь, разлеглась, всю постель заняла.
Я через силу улыбаюсь.
Кон тянется к моей руке.
И кровь, и кость, и дух, и плоть
Холодный камень заберет.
В детстве мы оплакивали всех рыбаков, что не вернулись с промысла. Тайком убегали к морю и повторяли старинное заклинание.
Нам запрещали ложиться на песок между линиями прилива и отлива: это не море и не суша, а значит, здесь дьявол хозяин. Но, говорят, если в этой полосе лечь на песок, положить на себя семь камней и произнести эти строки, то море вернет свою добычу. А взамен заберет частичку твоей души. Что ж, справедливо, думали мы, – наши души в обмен на все отнятые жизни.
Мы клали камешки себе на лоб, на грудь, на ладони и ступни, на низ живота и распевали:
И кровь, и кость, и дух, и плоть
Холодный камень заберет.
И вот я лежу в больничной тьме, слышу знакомые слова, и меня пробирает озноб.
Что я готова отдать, чтобы спасти кому-то жизнь?
При неверном свете луны разглядываю наши руки, до того похожие, что если сплести пальцы, то и не различишь, где чья.
– Я тебя люблю, – шепчет Кон.
– И я тебя люблю, – отвечаю я. И, странное дело, слова эти утрачивают вдруг смысл, но срываются с языка легко, точно так же легко, как любые другие. Так же легко, как «Это не я», или «Прости», или «Я за тебя боялась».
Островитяне
В воздухе тихо кружат снежинки, в ратушу стекаются люди. Поздний вечер, темно, женщины и дети почти все остались дома – им советовали не приходить, потому что повод для собрания тяжелый.
Марджори Крой пришла несмотря ни на что.
– Дети мои в стоптанных башмаках ходят, и ничего, ноги выдерживают – значит, выдержат и уши.
И вот она сидит в ратуше, справа и слева от нее двое ребятишек, младший на коленях. Щеки у нее разрумянились от холода, руки сложены в замок. В линии подбородка угадывается сходство с ее дочерью, Бесс, – годы размыли черты лица, но все же осталось в нем что-то дерзкое, воинственное.
Марджори с детьми молча сидят рядом с земляками, и вскоре входит Джон О’Фаррелл, а с ним майор Бейтс.
Все оживляются: майора Бейтса они видели лишь однажды, когда он приезжал на остров набирать добровольцев в охрану, и вначале нашли его странным – строгий, говорили о нем, сухарь, однако чем дальше, тем чаще охранники рассказывали, что он способен проявлять доброту.
Теперь, к началу марта, он осунулся, постарел, поседел. И будто усох.
Похудел и Джон О’Фаррелл, и седина у него стала заметней.
Выступив вперед, он переглядывается с майором Бейтсом, и тот ободряюще кивает.
Джон О’Фаррелл начинает уверенно:
– Насколько я знаю, в последнее время поступали жалобы на пленных…
– Да не на пленных, – перебивает Артур Флетт, – а где, дьявол их раздери…
– Придержи язык! – кричит кто-то.
– Черт… Виноват. – Артур кивает, извиняясь перед Марджори, чьи дети хихикают, услыхав ругань. – Я зол как не знаю кто, – продолжает Артур, – и