class="p1">Я посмотрел на него с затаенной болью, вспомнив карту на стене Ленни.
– Вот почему, – спросил я тихо, – вы купили здесь дом?
Он рассмеялся и поставил чашку на стол.
– Господи, нет! – Это был дом семьи его подруги. – Малини, – он произнес ее имя тихо, словно говорил сам с собой. Он учился с ней в Лондоне. Теперь она жила во Флоренции, работала над диссертацией, а ее родители и брат на год уехали в Штаты.
– Она попросила меня присмотреть за домом… раз уж я все равно тут веду исследования для докторской, – он обвел взглядом просторную лужайку, ошарашивающий простор неба, терпеливо нависшие над землей деревья. – Но не думаю, что я отсюда уеду.
Малини. Они были от нее. Письма на столе. Я хочу тебя во мне.
Конечно, никто не пустил бы в дом незнакомого человека. Никто не позволил бы ему войти в свое личное пространство.
С любовью, М.
Я поставил чашку на стол и сказал, что мне пора.
– И куда ты пойдешь, Неемия?
Я ответил, решив, что он уже забыл.
– Ты ведь сказал, у вас каникулы.
– Да.
– Значит, ты будешь там один?
Вообще, объяснил я, мой сосед по комнате еще не уехал домой.
– Но мы с ним были на вечеринке, и он еще не вернулся…
– Значит, ему приятнее быть где-то еще, чем в студенческом общежитии.
Я признал, что так и есть, и он добавил:
– Как и тебе.
Что он имел в виду?
Он улыбнулся – редкой, драгоценной улыбкой, полной невыразимой доброты. Я был в его самом близком, самом тайном кругу.
– Мне кажется, мы всегда оказываемся там, куда нас тянет.
Буду честен.
Мои первые дни в бунгало были совсем не тем райским наслаждением, какое вы можете себе представить. Скорее они были полны недоумения (и сыра, но об этом чуть позже).
Сначала я просто не мог поверить, что я здесь. И я изо всех сил пытался понять мотивы Николаса. Он просто был добр? Вот чем это было – простой, ничем не замутненной добротой? Нет. Потому что это было окрашено особенной заботой. Тем, что Левинас[26] называл отношением лицом к лицу, rapport de face à face.
Я вспоминал руки Николаса, уносившие меня прочь от башни, тащившие меня через лес, укладывавшие в кровать. Встреча лицом к лицу внушила ему чувство ответственности за меня.
Может быть, на него повлияло простое желание чьего-то общества. Однако вариантов у него, вне всякого сомнения, было много. От сложных до льстивых, от остроумных до эрудированных. Почему же он предпочел – ведь он не выбирал – меня? Не потому же, что я был брошен на его пути, я, раненое, нуждавшееся в помощи существо, и у него не было выбора?
Еще хуже, если он понял, что со мной что-то не так. Что я эмоционально нестабилен, способен причинить себе вред. Он так и не спросил, зачем я пошел в лес, поднялся на башню. Это могло означать лишь то, что он сделал свои выводы. И все вело лишь к одному вердикту.
Это была жалость.
Самая отвратительная.
Благонамеренная, неуместная, едкая.
Я пытался прочесть ее в глазах Николаса, когда он был неосторожен, когда смотрел прямо на меня, но его черты были для меня загадкой – или, может быть, таили то, чего я не ожидал и не мог себе представить. Развлечение. Может быть, это было оно. Может, я его веселил. Как новая игрушка или милый питомец. Не это ли временами мелькало в его взгляде?
Но может быть, все эти вопросы всплыли уже потом. Тогда во мне говорила юность, ее легкость и беззаботность, радостная податливость. Он попросил меня остаться.
И я остался.
Ничего более интересного я придумать не могу.
Я не мог оживить эти слова за Николаса, не мог вырвать их из его сердца, но, помимо всего прочего, я остался в бунгало еще и потому, что здесь никогда не чувствовал себя непримечательным.
Однажды вечером – может быть, самым первым? – после душа в роскошном одиночестве, чего в общежитии не может случиться почти никогда, я вслед за Николасом вышел на веранду. Он сидел на диване, лампа в углу тускло горела, и пальма арека отбрасывала на пол зазубренные тени. Воздух был летним, но прохладным, наполненным ароматом, который я не мог уловить – насыщенным и острым.
– Ты куришь? – он протянул мне что-то твердое, темно-зеленый комок.
Друг Малини, заезжавший в город несколько дней назад, оставил немного гашиша из Маланы. Очень жалел. Но он летел в Швейцарию и не мог рисковать, полагаясь на чужую халатность. Или свою способность провезти гашиш, спрятав – ну, сам знаешь где.
– Вы имеете в виду, в своей… – я не мог скрыть тревогу. – В своей, ну… – это слово я мог произнести лишь в разговоре с друзьями, ровесниками. Николас был старше по меньшей мере на десять лет, а то и больше. – В заднице?
– Можно и так. Хотя обычно люди вынимают из ручки картридж и вставляют туда косяк.
Хорошо, что веранда освещалась слабо, и он не заметил, как я покраснел.
– А это, – он указал на коробку на столе, – тоже можешь разделить со мной.
Она была открыта – источник таинственного запаха, распространявшегося в комнате. Друг Малини подарил Николасу ассорти сыров. Твердых, зрелых, прибывших из Европы. «Пьаве», «Гауда», «Сбринц», «Конте» – этих названий я даже не мог выговорить. Толстые бледно- или соломенно-желтые куски, каждый из которых пах незнакомо.
– Угощайся своими любимыми, – щедро предложил Николас.
– Я… не знаю, какие любимые, – в замешательстве пробормотал я, – я ничего из этого не пробовал.
Его это, судя по всему, не смутило.
– Тогда давай выясним, – и он стал резать сыр перочинным ножом, в качестве доски используя журнал «Тайм» (интересно, что подумала бы Деви?).
Золотой «Пьяве» чуть покалывал язык, его острота наполнила мои ноздри и рот, а «Сбринц» сопротивлялся, его твердое тело легко рассыпалось на крошки. Самый зрелый сыр в Европе, сказал Николас, и я тут же ощутил его зрелость, едкую и тяжелую, на языке. Бледно-сливочный «Конте» чуть отдавал орехами и цветами, как весеннее пастбище. Прежде чем открыть остальные, Николас задумался, потом сказал, что к этому нужно вино. Он вышел и вскоре вернулся с бокалами и бутылкой. Он привез вино в Индию, и до сих пор ему не представилось случая открыть бутылку.
– Но сегодня мы выпьем красного, – пробка выскользнула с легким хлопком, он поднес ее к носу. – Ахх… великолепно.
Вино было из виноградника на