исхудала и устала, а взрослые вдруг оказались неспособны отыскать свое чадо средь угрюмых лиц. С тем резким вскриком матери ребенку родители искали меж праздных играющих компаний, как бы по обязанности. При трех трапезах столы были полупусты, а громадное множество тарелок разбито, ибо дитя кусается, а молодая мамаша все равно принуждена кормить. Все они чуяли туман, тот завивался у их волос и наводил озноб на них в ванне, а играющие пальцы нянечки ничем не могли помочь, воздух же становился все разреженней, а воду все труднее качать.
Эрнст все больше и больше привыкал к тайне возлюбленного, робко выучился тем странным искривленьям, коих требует медовый месяц, и это она, не он, была солдатом, манила его к ограде, под кусты, вынуждала идти вдаль по проселочной дороге сквозь вечер. Он смотрел, как она спит. Только теперь было это болезненно, стоял холод, снег был уже слишком тонок, чтобы Эрнста скрывать. Он расхаживал взад-вперед по комнате, из окна не видел ничего, поскольку слишком близко был от света, и вот-вот собиралось разгореться — без часовых стрелок или утренней газеты, в его собственное время — раннее утро. Он уже был одним из хладных тел, выложенных на лед, ощущал жуткий нахлыв воздуха. Мгновенье помедлив, он быстро сбежал по лестнице, видя, как их всех вволакивают в университет — они пинались, царапались, горбились, как верблюды в пыли, пойманные и избитые. Кто-то возложил обе руки ему на колени.
Никто не шевельнулся, ярыга и мальчик вновь свернулись калачиками спать, покуда не настанет настоящее утро. Сени заполнились холодными тенями, несобранными чашками, сброшенной рубашкой, ведром с тонким краем льда по верху. Впервые Эрнст ощутил, что окна закрыты, провода перерезаны, и осознал то странное ощущение, будто гора шевелится, вырывая из мерзлой земли все трубы, скользя по не нанесенным на карту местам. Журнал устарел на несколько месяцев, электрический вентилятор поворачивал из стороны в сторону, хотя лопасти его оставались недвижны.
Эрнст вынудил себя заговорить.
— Как ваша поездка? — Гость встал, по-прежнему в вечернем платье, улыбаясь с прежним своим естественным изяществом, и Эрнст почувствовал, как пальцы берутся за его пальцы.
— О, Небеса, подумать только — мы снова встретились. И поздравляю — мое вам восхищение, она очаровательная барышня. — Сели они вместе, смутно сознавая влажный воздух. — Я думал, будто еду в место, вполне отличное, никаких знакомых лиц, такое, где отдохнуть, но тут скорее так, словно я дома. Ну, вы должны мне все рассказать о себе. — Никто не пошелохнулся. Они пили густой черный кофе, которое Кромуэлл сам разогрел, стараясь не замарать своих белых манжет, покуда Эрнст наблюдал за портфелем. Окна обложены были белым, шляпа, перчатки и трость лежали подле кофейника, тяжелая трость — под рукой.
Постепенно голова Эрнста начала клониться вперед, ближе к столу. Он рассказал их историю, они счастливы, он подумал, будто кто-то движется у него над головой, но затем понял, что не слышал ничего. Кромуэлл рассказывал ему все, чего Эрнсту знать не хотелось, и он ждал шагов кухарки, или старика-отца, или нянечки, пришедшей согреть бутылки. Кромуэлл витийствовал, улыбался и говорил по секрету, непринужденно, о нижнем мире. За столбцом цифири, широкоохватными заявлениями старая дружба там была пощелкивавшей иглой, голосом, доносившимся из портфеля, — с выученными назубок фактами и осадами, надеждами, обращенными в требования, говорил он, дабы убедить их всех, от генерала до щеголя. Голова Эрнста коснулась стола. Кромуэлл не утомился долгой поездкой в гору, а говорил быстро, как будто был он повсюду и у груди своей носил щекотливые карты и расчеты, сами те секреты, коими жили они.
— …Антверпен пал. Их прохватило пушкой Круппа, 42 сантиметра, и, к счастью, я сумел все это увидеть[26]. То было как успех Хоэнлоэ в Африке[27], больше, изволите ли видеть, нежели просто сборище людей ради их собственного блага, больше всего прочего похоже на единство государств, вроде «Цоллферайна»[28], довольно-таки полный успех, массовое движение больше нации, успех почище, чем у Пруссии в деле Шлесвих-Хольштайна[29]. Мы сражались, захватили район Суассона, и нас не могли выбить из Сан-Мьеля — слава германской армии![30] Линия фронта теперь от Английского канала до Швейцарии, и дожидаемся мы лишь весны. Мы растянулись поперек Европы на в общем и целом четыре сотни миль.
Совсем стемнело, утро обратилось вспять невыносимым вероломством. На столе оставалась холодная каша. Эрнст подумал, что, возможно, стоит заново пожать Кромуэллу руку, сходить еще за кофе. Он потерял нить, долгую цепочку вируса, что держит человека на якоре при его нации, вынуждает действовать в ее политике, сиять в ее победе и умирать в ее разгроме; утратил смысл жертвы, осады, шпионажа, смерти, социал-демократии или воинствующего монархизма. Потерялся он, газеты разметало по отвесным утесам, проволоки свернулись витками, врезались в снег. И он молился за едой, ничего не зная о коллективной борьбе ненавистного Пруссака и гения Гунна, не зная ничего об окружающем мире, наручниках, блокаде. Тот воздух, зримо сочась под окном, через фруктовый сад и изрытый норами стог сена, весь кишел красными и желтыми проводами, целовал встревоженного обер-лейтенанта и глупого подрывника, курящего свою трубку в воронке. Глаза жгло; средь дуденья свистков он оставлял лоскутья в легких, этот желтый туман. Он вползал в окно, гора соскальзывала ниже, рельсы уступали вязнущим в атаке ногам.
— Их хорошо обучили, — сказал Кромуэлл, — весной долины падут… расширение… мы должны добиться технического развития. Ни у единой нации нет нашей истории. — В портфеле у него лежал список из семисот заводов, где локомотивы разворачивались на поворотных платформах, а над низкими кирпичными зданиями нависала вонь кордита. Мир измеряется восходом и паденьем этой империи.
Управляющий гостиницы брился и вскоре спустится. Нянечка, румяная и молодая, держалась, как мать, улыбаясь ребенку в темноте. В окрестностях Камбре[31], где фланговому продвижению Союзников не удалось оттеснить крайне правое крыло германцев, полупогребенной в листве и снегу лежала на развилке глиняных дорог мыза, уничтоженная артиллерийским огнем. Там Купец, без мыслей о торговле, одетый лишь в серое, все еще жирный, в первый свой день на фронте погиб и застрял, стоя по стойке смирно, меж двух балок, лицо запрокинуто, сердитое, обеспокоенное. В открытом рту покоился крупный кокон, торчащий и белый, который иногда шевелился, как живой. Брюки, опавшие вокруг лодыжек, наполнены были ржою и клочьями волос.
Когда Стелла проснулась, ею по-прежнему владела греза; не отпускала ее в тусклом свете. Заглянула в постель Эрнста — и увидела лишь маленького черноволосого Христа на