по этому самому акру каждый день и миновали домик. Над обрывами опасно клонилось несколько чахлых деревец. И всякий день проходили они мимо старика на пороге: на башмаки навалено хрупкой стружки и желтыми хлопьями надуто на снег. Он ухмылялся, покуда вырезывал, поднимал на них взгляд, вроде бы смеялся, — и вновь горбил плечо, показывал за спину, за хижину, в пустоту. Кресты, что вырезал он, и маленькие были, и большие, грубые и тонкие, одни — простого величия, другие подробно повествовали о мученичестве. И они тоже падали ему в ноги, путались с палками не резанного дерева — иногда на них оставался набедренной повязкой для Христа клок зеленой коры. Те, что не продались, свисали внутри с узловатой проволоки и медленно чернели от жира и дыма; но волосы всегда были чернее тел, глаза всегда сверкали, а вот плоть была тускла. Туристы хорошо платили за эти фигурки, что обычно бывали скорее человечьими, а не святыми, больше измученными, нежели чудесными. Вверх дерг плечо, нож упокоивался — и старик показывал на близость обрывов. После первой недели Эрни купил одно распятие — жуткого бесенка с горькою болью, что кривила рот не крупнее бусины, бесенок натужно тянул распростертые ручки. Затем Эрнст принялся их собирать, и что ни день из кармана его сквозь пучки меха проглядывал новый Христос.
Теперь молитвы его за трапезой стали вполне слышимы. Заходящее солнце пятнало несовершенные окна, свили пунцовели, а узкие створки испещрялись потеками желтого, пока их окончательно не замазывал растертый янтарный, словно марля, и не уступал дорогу гнетущей ночи. В унисон шаркали стулья — это заполнялись пять длинных столов, и в первом молчанье, пока не возобновлялись странные беседы, не успевали они вновь ухватить свои полусокровенные слова, пока еще кивали или шептались, какой-нибудь один стол начинал вдруг сознавать безликое, благочестивое бормотание. Деловито переставляя перед собою серебро и фарфор, с наморщенным челом Эрнст говорил, будто бы со старым другом. Стол обыкновенно притихал и неловко возился, покуда Эрнст не подымал голову. Гостиничный управляющий, который пользовался именно этим временем, чтобы возникнуть пред своими собравшимися гостями и пройтись взад-вперед меж рядов, дабы прервать беседу или разлив вина, онемевал от неестественного однообразного бормотанья и, бывало, бросал на Стеллу значительные взгляды. Ряды красивых сукон, облаченья из шелка, вечернее платье прочих свертывались к ней, несовместимые с толстым фарфором и голыми стенами и полом, современными, блистающими и самонадеянными. Она касалась его руки, но та была бездвижна и хладна, гладка и благочестива. Поначалу Стелла думала, будто способна почуять нечто от епископской веры его, и становилась частью этого незаметного ритуала, что навязывался все больше и больше, даже когда вечера густы были цветом.
Гостиницу начали заполнять распятия.
Эрнст наполнил две их комнаты цветами и камнями, мелкими кургузыми лепестками, что ярки были и окаменевши, изысканны и искривлены горным воздухом, прозрачные опалы, надраенные эпохами льда. По ночам, прежде чем лечь спать, он поправлял цветы у нее в волосах и с поцелуем укладывал ее. Поутру же выбирался на крыльцо и час проводил за тщательным учетом всех, кто приезжает. И то же самое делал после обеда, дыша глубоко, напряженно вглядываясь. Они с женой были очень счастливы. Старый граф кивал им в коридоре, что лишь начинал светлеть; просыпались они, рдея и теплые, с детской виноватостью натягивая покрывала потуже, а под окном у них смеялась детвора, танцевала и хлопала в ладоши. Он больше не думал о Бароне, или Хермане, или «Шпортсвелъте», уж не вспоминал о том, что Стелла пела, а в особенности не желал, чтобы она этим занималась. От высоты он лишался чувств, тяжело дышал и не мог терпеть даже мысли о боли. Если кто-то подворачивал лодыжку, или кто-то из детей обдирал себе коленку, или у старухи теснило грудь, он подскакивал к ним «подержать их за ручку», как он это называл. Затем в гостиницу стал то и дело наведываться старик, резчик Христов, и каждый день приносил с собою корзинку тех распятий, что у него не продавались, поэтому на стенах их комнат повисали подле ярких новеньких черные уродливые Христы. Вскорости заметили, как с деревянными крестами играет детвора — выстраивает их рядами на снегу, оставляет валяться по всей игровой комнате. У маленького кронпринца имелся один с красиво напряженной мускулатурой и косматой бородой. Стелла начала склонять Эрнста опираться ей на руку, когда они гуляли, и знала, что самая красивая птица сжимается туже всего, прежде чем взмыть прямо кверху.
Как будто целое семейство проживало в соседней комнате, спало на груде сундуков под раздвижным окном. Сундуки собирали пыль, и под выпуклыми крышками вместе с жилеткой Хермана спало одно из платьев ее матери, воинствующая гребенка прямо и твердо лежала подле желтой щетки. Около одной кружки Хермана старела пара медицинских щипчиков, что некогда выдергивала тоненькие усы. Сундуки опечатали воском. Все вместе были они счастливы, и обе комнаты чаровал флейтист.
Наутро третьей недели Эрнст покинул ее и выбрался на крыльцо. Над снегом был свет, но густые хлопья, как зимой, покрывали во тьме всю горную вершину, бились ему в глаза, омахивали костяшки пальцев, крюками зацепленных за перила. Он наблюдал. Невозможно было видеть, где заканчивался акр и начиналась глубина, обрыв. Он выжидал, быстро вглядываясь, рассчитывая на гонца, уверенный в темном странствии. «Огляди равнины, — думал он, — и не увидишь света. Ни фигур, ни людей, ни птиц, и все же Ждет Он над бескрайним морем. Враг твой грядет, сметая воедино старые связи, яркий, точно луна».
Эрнст отказался от сабли; хоть раны его и исцелились, Небеса зияли, и он утратил нить вируса войны. Затем на дне бурана услышал он прибытие. Прозвонили конские бубенцы, как будто конь стоял там, прямо под ним, всю ночь и весь снегопад, а только что ожил. Эрнст услышал приглушенный стук копыта, хлопнула дверь. Заспанный мальчишка, язык его все еще плосок вдоль нижней челюсти, покачался взад-вперед на ветру, чуть не упал под мешком весом в золото. Возница похлопал рукавицами и прикарманил пфенниг, снег метался. Эрни закрыл рот и прозрел сквозь белую крышу нисхождение пассажира. По ступенькам взбежал Кромуэлл и прозвонил в резкий колоколец, что разбудил ярыжку. Когда Эрнст уже вернулся в нумер и склонялся над нею в темноте, замерзший и перепутанный, снег перестал. Черный конь отряхнул с себя тулуп белизны.
И все равно не разглядеть было за крепостью гостиницы, за каплями горчичного газа и горными парами, за днем, что лишь наполовину взошел. Детвора