усилия находишь слова: одна пишешь, за ними другие приходят, теснятся в голове и подгоняют мое перо, оно бежит, спешит, быстрое, легкое, — я его и не чувствую, забываю о нем. Благодарю за го отца нашего небесного, благодарю за то, что возложил он па меня задачу, столь согласную с моей природой, выполнять ее — одно удовольствие для меня.
Я мог бы рассказать о споен жизни у женолакского судьи и о том, как госпожа Пеладан мало-помалу, сама того не ведая, стала питать привязанность ко мне вслед за своим супругом, а он полюбил меня всем сердцем; пожалуй, мне и приятно было бы вспомнить о тех годах, что я провел под кровом бездетной четы, томившейся одиночеством, о том, как доброе их чувство ко мне замедлило приход приближавшейся к ним старости; я даже мог бы, думается, пересчитать ступени, по коим спускался из чердачной каморки, предназначенной для слуги, к скамеечке у жарко топившегося очага, и наконец оказался е прекрасной горнице, где должен был жить долгожданный сын, на появление коего супруги уже не могли надеяться. Как ни был я привязан к своим хозяевам, меня всегда удивляло, что они хоть и живут очень дружно, но, по-видимому, жене безразлично, какие обязанности выполняет ее муж, и что она никогда не беседовала с ним о делах веры, — даже их католической веры; меж тем отец и мать, вскормившие меня, все делили пополам, включая и служение религии, соединявшей их узами супружества. За что и кто преследует гугенотов, весьма мало занимало жену судьи, из дому она выходила лишь для совершения добрых дел: то она руководила распределением ржи, то раздачей деревянных башмаков семьям, разоренным дотла налетами драгун, и, творя добрые дела, не столько стремилась она услышать слова благодарности от несчастных вдов, сколько помочь всем осиротевшим и обнищавшим.
* * *
Старик кюре Манигас опередил упрямого Бонфуа, хотя тот был и старше его, и в прошлом году принял достойную сего обжоры кончину, всякой снедью набив себе брюхо и упившись основательно в харчевне Шабера близ Шамбориго. На его место прислали молодого капеллана по имени Ля Шазет. Собой он красавчик, и все повадки у него приятные; гибкий и тоненький, как барышня; волосы белокурые, шелковистые, и просто жаль было смотреть, что они выбриты на темени; конечно, обучался он в духовной семинарии аббата Шайла, находившейся в Сен-Жермен-де-Кальберт.
Отец Ля Шазет сначала стал подлаживаться к детям: зазывал их к себе, гладил по головке, собирал у жаркого огня, угощал сладкими сиропами да печеными в золе каштанами. Но еще больше удивил он нас, когда не моргнув глазом объявил, что ему нет дела до нашей веры, и если нам угодно под мнимым усердием в обрядах католической церкви хранить в сердце верования протестантов, пусть для каждого это будет тайной между ним и богом; к тому же мы, дети, идем по стопам родителей, а ведь сыновняя покорность — качество весьма похвальное… Он выдавал свидетельства с такой же снисходительностью, как и его предшественник, и не только не требовал за них золотых дублонов, но зачастую не брал За требы даже обычного вознаграждения, так что и родители вслед за детьми были им очарованы.
Однако ему не удалось усыпить мои опасения, и они еще усилились, когда хозяин мой при мне ворчливо заговорил о хитрости некоторых священников, Пужуле оставался глух к голосу соблазна, исходившему из церковного дома, но вскоре он оказался почти в одиночестве, — лишь я был на его стороне, ибо даже Финетта, когда я открылся ей, посмеялась над моими сомнениями; она считала назначение к нам такого кюре счастливой случайностью и теперь уже не боялась за меня.
А тем временем отец Ля Шазет водил ребятишек на прогулки по каштановым рощам и учил их разным играм; однажды он устроил своего рода состязание между ними: кто лучше нарисует картинку.
Победителем положил считать того из юных художников, кто лучше изобразит, какой очаг у них дома, и нарисует всю имеющуюся возле него посуду и всякую утварь. Мы с Пужуле тщетно пытались разгадать смысл этой новой выдумки, найти, в чем тут каверза, пока нам случайно не попали в руки творения Луизе Комарика и Луи Толстяка. Пужуле и так и сяк вертел оба рисунка и вдруг воскликнул:
— Ой! Теперь капеллан узнает, какие семьи остались тверды в своей вере, в чьих домах запаслись той утварью, какая нам нужна, чтоб обманывать католиков.
Среди нарисованных котлов, горшков и мисок он разыскал и ткнул пальцем в чугунок с крышкой — нашу гугеноту, в которой по пятницам, в постный день, у нас потихоньку варили скоромную пищу. Тотчас же мы с Пужуле повели охоту за рисунками, но добыча оказалась скудной: большинство наших живописцев уже отдали Ля Шазету свои произведения. Перехватили мы сына Вернисака на дороге к церковному дому, куда он с гордостью нес свою картину, но он и слушать ничего не хотел, не стал выскребать нарисованную над очагом гугеноту, хотя там на полке было много всяких мисок, плошек, кувшинов — ведь Вернисаки издавна жили в достатке.
Прошло лето красное, и семинарский мед вдруг превратился в уксус, но когда спала улыбчивая личина, уже много мух попалось на приманку…
Сего 15 августа 1702 года,
понедельник
Два дня не брался я за перо, а нынче утром вновь обратился к нему и теперь уж не оставлю его больше, пока не закончу свой труд, хотя бы на то ушли последние мои силы. Но позавчера меня так крепко вооружили, что теперь я не могу уступать сну или расточать попусту вновь разгоревшуюся во мне страсть к сему делу. Дабы воодушевить меня, господь пожелал прервать мое повествование, и я не сомневаюсь, что именно он послал ко мне в пятницу утром брата Финетты.
Рослый парень Авель Дезельган принес мне весть, что Пьер Сегье по прозвищу Дух Господень приговорен Огненной судебной палатой[2] во Флораке к сожжению живым на костре, и приговор приведут в исполнение завтра в Пон-де-Монвере на городской площади. Писарь, затребованный советниками президиального суда, приехавшими из Нима во Флорак, был из гугенотов; ему удалось снять список с допроса и постановления суда, чтобы сообщить о нем севеннским протестантам. Наши люди, земледельцы и пастухи, слушали его записи, словно