к нервному срыву: «Он
схватил её [фрау Стобой] за локоть, теряя власть над собой, но она его стрях-нула». И у фрау Стобой, от не меньшего, видимо, шока, послышался «звон в
голосе», и в комнату она Фёдора – «втолкнула».2 Похоже, что Набоков, с его
собственными представлениями о двоемирии и специфике проявлений потусторонности в человеческой земной жизни, в данном случае стремился описать их таким образом, чтобы убедить читателя, что он отмежёвывается от любителей дешёвых игр в мистику, на которые были падки эпигоны символизма.
Потусторонность – мир, фривольности не допускающий, и выход на такой
уровень контакта с ним должен иметь на то исключительно веские основания.
«В комнате было совершенно так, как если б он до сих пор в ней жил: те
же лебеди и лилии на обоях, тот же тибетскими бабочками … дивно разрисо-4 Набоков В. Дар. С. 512.
1 Там же.
2 Там же.
512
ванный потолок»,3 – опять-таки, Фёдор, из-за «ослепительного волнения»
(«ожидание, страх, мороз счастья, напор рыданий») – здесь сам не свой: он, всегда такой наблюдательный, не замечает бросающиеся в глаза изменения, произошедшие в комнате. А комната деликатно приветствует его, показывает
ему знаки приятия, благосклонного расположения идущей ему навстречу
судьбы: невзрачные «палевые в сизых тюльпанах обои» первой главы сменились теперь на плывущих лебедей и лилии – королевского чина цветы. Лебедей «прислал» отец – их помнил сын по миниатюре «Марко Поло покидает
Венецию», висевшей в кабинете старшего Годунова-Чердынцева и упомянутой Фёдором в недописанной биографии отца; а лилии – из показавшейся Фёдору дурацкой, пьесы добряка Буша, читавшейся им на публике в первой главе
– там Торговка Лилий напророчила своей товарке, что её дочь выйдет замуж за
вчерашнего прохожего. Но Фёдору, как, впрочем, и никому другому, кроме
всем распоряжающегося «антропоморфного божества», писателя Сирина, не
дано было знать, что предсказание это – о нём и Зине. Что же касается тибет-ских бабочек, они, видимо, нарисовались на потолке сами, впечатлённые тем, что Фёдор опознал их в источниках, которыми пользовался для написания
второй главы.1
Симптоматично, что не замечая, из-за волнения, красноречивых измене-ний в интерьере комнаты и воспринимая это ограниченное пространство лишь
как знакомое и привычное, Фёдор, видимо, всё же подвергается воздействию
новой ауры, так как внезапно переосмысливает, задним числом удивившись,
«как он прежде сомневался в этом возвращении … это сомнение казалось ему
теперь тупым упрямством полоумного, недоверием варвара, самодовольством
невеж-ды». Это прозрение настолько его поражает, что сравнивается с ощущением человека перед казнью, «но вместе с тем эта казнь была такой радостью, перед которой меркнет жизнь».2 Рубеж между жизнью и смертью, озаряемый
обещанием вечности, мотив, разработанный в «Приглашении на казнь» и теперь пригодившийся, – истинный творец и его творчество бессмертны, смерть
для них – это лишь переход в иную, вечную ипостась. Но и этим дело не огра-ничивается: ему кажется, что то, о чём он мечтал, «свершилось теперь наяву»
(курсив мой – Э.Г.) – то есть граница оказалась преодолимой и в обратном
направлении: отец оказался способен навестить сына в мире, который воспринимается как этот, земной, посюсторонний. Причиной прежнего неверия, отвращения, которое Фёдор раньше испытывал при одной мысли о такой возможности, – оказывается, было то, что «в наспех построенных снах» такие
3 Там же. С. 512-513.
1 Набоков В. Там же; см. также: Долинин А. Истинная жизнь… С. 180; Его же: Комментарий... С. 546.
2 Набоков В. Там же. С. 513.
513
встречи не планируются.3 Всему своё время: Фёдору пришлось долго и тяжело
трудиться, чтобы граница миров стала проницаемой в обоих направлениях, и
достоверность сна о визите отца не подлежала сомнению.
И отец появился во всей его житейской осязаемости – он описан во всех
зримых и узнаваемых Фёдором подробностях, он что-то тихо говорил, что
«как-то зналось»: «он вернулся невредимым, целым, человечески настоящим… Где-то в задних комнатах раздался предостерегающе-счастливый смех
матери» (Фёдор дома? Закончился круг страданий?). Описание следует отнюдь
не в пафосной, а сугубо интимной интонации, с узнаванием Фёдором каких-то
знакомых с детства чёрточек и привычек в поведении отца, это и значило, «что
всё хорошо и просто, что это и есть воскресение, что иначе быть не могло, и
ещё: что он доволен, доволен, – охотой, возвращением, книгой сына о нём, – и
тогда, наконец, всё полегчало, прорвался свет, и отец уверенно-радостно рас-крыл объятья. Застонав, всхлипнув, Фёдор шагнул к нему…». Вот теперь, не
раньше, наступил выстраданный апогей: начало «расти огромное, как рай, тепло, в котором его ледяное сердце растаяло и растворилось».1
На той же странице, где апофеозом кончается сон Фёдора, «он», в третьем
лице и через «договор с рассудком», просыпается и начинает описание прозаического пасмурного утра с предотъездной суетой Щёголевых, «сбитый с толку бивуачным настроением в квартире».2 Читателю же – среди всех этих подробностей описания бытовых забот – легко пропустить «между прочим» за-тесавшееся предложение: «Выяснилось, между прочим, что ночью звонил всё
тот же незадачливый абонент: на этот раз был в ужасном волнении, случилось
что-то, – так и оставшееся неизвестным».3 Эта фраза