Исключение составляют консулы. В отношении консула сложно наверняка сказать, из какой он конторы! Он ездит куда хочет и когда хочет, и черт его знает, то ли по «чистому» делу, то ли нет. Может сесть за руль ночью и поехать кататься. Посольскому дипломату за это снимут голову, а ему, шельмецу, ничего не будет. И опять же не поймешь: тайник он поехал закладывать или просто, дурак безбашенный, выпил и бузотерит! Консулы всегда были для контрразведки двойной головной болью.
Иранцы «пасли» меня скрытно, но через несколько месяцев все были уже хорошо мне знакомы. Уважая их труд, я не вредничал и если, скажем, в автомобильной пробке они отставали, не отрывался, а ждал, пока подтянется «хвост». Такие вещи профессионалами ценятся, тем более что особой нужды играть с ними в «казаки-разбойники» у меня не было.
Вспоминается один показательный случай. Как-то в пятничный день58 я тормознул свою «Волгу» у открытого ресторана на берегу Заяндеруд, присел за столик и заказал пару кебабов. Боковым зрением заметил: бежевый «Пейкан» проехал чуть дальше, остановился у перекрестка, в машине — водитель и два пассажира, мотор работает, водитель смотрит в зеркало заднего вида; мотоцикл остановился, не доезжая до ресторана, на нем двое мужчин, прикрыты кустами, мотор работает, оба сидят в седле.
Скоро мне принесли заказ, и я с аппетитом принялся за еду. Неожиданно к ресторану подкатил тот самый мотоцикл. Его седоки, двое мужчин средних лет, быстрым шагом направились к свободному столику. Бросив короткий взгляд в мою сторону и прикинув время, которое потребуется мне на еду, они заказали себе по гамбургеру и кока-коле. Видно, парни чертовски проголодались, иначе вряд ли бы так грубо нарушили правила наблюдения.
Я продолжал уплетать вкусный кебаб и, когда дожевал последний кусок, вдруг обнаружил: контрразведчики смотрят на меня напряженнейшим взглядом, держа у рта недоеденные бутерброды. И такая досада была в их глазах: сейчас придется все бросить и снова катить вслед за «Волгой» неизвестно куда. Я оценил ситуацию, окликнул официанта и попросил принести чай. Парни облегченно вздохнули и продолжили есть. Я спокойно сидел за столиком, не притрагиваясь к стакану, что означало: чай мне не нужен — это знак уважения с моей стороны. Поступок был правильно понят. Когда они всё доели, старший по возрасту, вставая из-за стола, приложил правую руку к сердцу и слегка кивнул головой: «Принято с благодарностью!». Затем они сели на мотоцикл и отъехали на исходное место.
Можно не сомневаться, что иранская контрразведка дружеских чувств ко мне не питала, тем не менее через несколько лет во время вооруженного нападения на генеральное консульство один из этих парней спас мне жизнь. Не исключаю, что причиной было чисто профессиональное уважение.
В те годы в Советском Союзе один за другим умирали вожди. Какая-то на них, горемычных, навалилась тогда напасть. С одной стороны, особо удивляться не приходилось — все были людьми весьма преклонного возраста, но с другой — все-таки странно — уж больно тесно они скучковались у выхода!
Уход из жизни советского лидера всегда тянул за собой цепочку кадровых перестановок в высших партийных и государственных эшелонах власти. Как только очередной вождь навечно закрывал глаза, его соратники начинали рядить, кому достанется освободившееся кресло. Этот процесс в зависимости от ранга усопшего занимал от нескольких часов до нескольких суток. О его смерти народу пока не говорили. Однако по радио и телевидению сразу начинали транслировать печальную музыку. Пальма первенства среди мелодий почему-то досталась «Лебединому озеру». Знаменитое анданте Чайковского в то время стало сродни похоронному маршу: как услышишь Петра Ильича заиграли — значит, кто-то в Кремле перекинулся. Но нет худа без добра: таким образом широкие массы советских трудящихся почти на регулярной основе приобщались к шедеврам музыкальной классики.
Имя ушедшего из жизни советского руководителя первыми сообщали западные «радиоголоса». Мир все уже знал, а у нас по-прежнему продолжал играть симфонический оркестр. Когда кадровый вопрос наконец был решен, населению официально сообщали, кто умер. В стране объявлялся национальный траур, партийный чиновник, заявленный в качестве руководителя похорон, после их завершения пересаживался в кресло покойного.
В советских загранучреждениях по этому поводу организовывали два мероприятия: созывали граждан на митинг и открывали «книгу соболезнований». Траурный митинг отдельного повествования не заслуживает, он мало чем отличался от рядового партийного собрания. А вот по поводу книги стоит сказать несколько слов.
Все начиналось с «Лебединого озера». О тревожном сигнале мне обычно докладывал дежурный по консульству, у которого на столе двадцать четыре часа работал приемник. «Реваз Валерианович, — сообщал он по внутренней связи, — Чайковского играть начали!» Это настораживающее известие я перепроверял самолично: всякое бывает, вдруг просто так завели! И только убедившись, что одна и та же мелодия звучит по всем советским каналам, звонил в Тегеран.
«Слава, — спрашивал я шефа протокола посольства, — приспускать?» Речь шла о государственном флаге на крыше генконсульства, который на треть опускался в случае официального траура. И если слышал в ответ: «Повремени!» — было ясно, что в посольстве еще не получили на этот счет указания из Москвы.
Мы со Славой хорошо понимали друг друга, но для невидимого противника смысл беседы должен был оставаться тайной.
Тем временем музыка по радио продолжала играть, и в консульство звонили взволнованные руководители исфаганских строительных коллективов:
Реваз Валерианович, уже полдня Чайковского играют!
Слышим.
Какие будут указания?!
Продолжайте работать!
После этого я снова набирал номер посольства: «Слава, приспускать?» И получал все тот же ответ: «Повремени!»
Но в конце концов тайное становилось явным: диктор ТАСС произносил известное имя и подробности предстоящих траурных мероприятий. В посольстве и генконсульстве приспускали государственные флаги. Наш завхоз снимал со стенки очередной портрет, оборачивал его верхний угол черной лентой и ставил на стол в зале приемов. Перед портретом клали толстую тетрадь, которую обклеивали черной бумагой, — это и была «книга соболезнований». Затем мы направляли официальную ноту в генерал-губернаторство Исфагана, в ней извещали местные власти о печальном событии и что в генконсульстве открыта «книга соболезнований» и начинали ждать, не придет ли кто из иранцев посочувствовать нашему горю.
Отчет о том, кто приходил, когда, какую запись оставил, направлялся в Центр. Считалось, что по записям в «книге соболезнований» можно сделать вывод об отношении к нам политической элиты страны. Возможно, такой хитрый способ получения информации где-то в других местах и мог быть оправдан, но в Иране он представлялся совершенно излишним. Все, что здесь о нас думали «верхи и низы», без утайки, большими буквами писалось на заборах, и самая приличная надпись, которую мне довелось прочитать, гласила: «Смерть СССР!»
Тем не менее в течение всех траурных дней с 10.00 до 18.00 мы должны были дежурить в зале приемов в бессмысленном ожидании посетителей. Ближе к обеду Растерянный не выдерживал: «Все равно никто ни хера не придет! — озвучивал он наши общие мысли и, вопросительно глядя на меня, предлагал: — Давай лучше выпьем?»