В тот, последний, день часов в одиннадцать утра Матье Орри и председатель суда находились в большом затруднении. Этьен Доле так и не признавался в том, в чем его обвиняли, а самого сильного средства — допроса в камере пыток — у них не было.
Этому воспротивился Франциск I.
— Итак, — говорил Фей, — вы утверждаете, что вы не еретик?
— Не еретик.
— Но не он ли, — вскричал Орри, — написал, что человек после смерти — ничто? Это чудовищная ересь. Какие еще нужны доказательства?
— Я переводил Платона, — ответил Доле. — Вы не признаете права переводить древних? Хотите запретить изучение греческого языка?
— Вы печатали крайне соблазнительные книги, выпустили в свет Библию на народном языке.
— Книги, о которых вы говорите, только хранились в моей типографии. Я не печатал их, иначе нашли бы корректуры.
— Признаете ли вы, — спрашивал дальше Фей, — что вы раскольник? Уж в этом невозможно сомневаться. Вы содействовали многим из тех, кто разделяет новейшие заблуждения.
— Я никого из них не знаю — как я мог им содействовать?
А ведь главным в судебном процессе тогда было признание подсудимого.
Упорное непризнание Доле оказывало сильнейшее действие на толпу присутствующих. А поскольку правосудие тогда не имело столь сильных материальных средств, как теперь, осудить Доле было трудно.
В этот момент к судье Фею подошел какой-то человек. То был монах. Голова его была накрыта черным капюшоном.
Монах наклонился к уху судьи, достал из-за пазухи лист бумаги, подал Фею и сказал:
— Спросите обвиняемого, его ли рукой это писано.
Фей пробежал глазами документ и передал Матье Орри. Тот тоже прочел его.
— Мерзость и святотатство! — воскликнул Орри.
— Стража, подведите обвиняемого ближе, — сказал Фей.
Этьен Доле подошел сам и стал разглядывать документ.
— Вы ли писали это? — спросил Фей.
— Я, — хладнокровно ответил Доле.
Это была та самая бумага, которую Доле в горячечном припадке написал в Консьержери, которую стражники забрали и передали Жилю Ле Маю.
* * *
Матье Орри встал и зачитал документ. Потом он стал его комментировать — можно себе представить, каким образом.
Особенно возбудили его усердие следующие строки:
«Я хотел бы, чтобы когда-нибудь на самом месте моей казни воздвигся памятник, чтобы освобожденные люди совершали цветами приношение этому памятнику, чтобы память о нынешней неправде была увековечена простыми словами, из года в год повторяемыми перед толпами народа:
“Здесь сожгли человека за то, что он любил братьев своих, проповедовал терпимость и громко говорил о благодетельности науки. Это было во времена, когда жили такие короли, как Франциск, и такие святые, как Лойола”».
Итак, теперь имелось свидетельство, что обвиняемый проповедовал науку — причину всякой бесовщины, исток всех ересей.
Монах, который принес документ, скромно сел в уголке.
Он увидел, как Фей склонился к своим заседателям. Те закивали головами.
Председатель суда зачитал приговор. Этьен Доле признавался злодеем, сеятелем соблазна, раскольником, еретиком, подстрекателем и покровителем всяких ересей и иных заблуждений. Приговором ученый осуждался на принародное сожжение. Стражники тотчас уволокли Доле.
Только одна женщина воскликнула:
— Жалко, что сожгут такого человека! Такой красивый и говорит так хорошо!
Женщину тут же арестовали, и родные так никогда и не узнали, что с ней сталось.
* * *
После приговора Лантене вместе со всей толпой вышел из зала суда и, обезумев от отчаянья, черкнул пару строк Манфреду.
Кокардэр сразу же вскочил на коня — остальное мы знаем.
Монах же в черном капюшоне тоже дождался приговора, потом вышел, сел в карету и велел отвезти его в дом великого прево.
Войдя в кабинет Монклара, он откинул капюшон.
— Боже, а вдруг ваша рана раскроется? — воскликнул Монклар. — Что же вы делаете, пресвятой отец!
Лойола вздрогнул и тихо ответил:
— Вы назвали меня именем, которое подобает одному лишь папе, сын мой.
— Я имел в виду всего лишь почтить вашу святость… но и в самом деле, почему бы вам не принять это именование?
— Ни в коем случае! — спокойно возразил Лойола. — Если я приму тиару — потеряю половину своей силы… Я принес вам добрую весть: Доле вынесен приговор. Остальное — ваше дело по должности великого прево.
— Когда вы желаете устроить костер?
— Завтра, сын мой.
— Завтра?
— Да. У Доле есть очень смелые друзья. Пока я не увижу своими глазами, что пламя костра охватило его, до тех пор не буду спокоен.
— Желание ваше, отче, противоречит обычаям.
— Врага надо застать врасплох. Да и председатель суда сразу объявил, что завтра преступника не будет в живых.
— Пусть будет так, отче.
— Осталось выяснить, в каком месте мы его сожжем.
— Гревская площадь…
— Знаю, знаю. Просторное место, вмещает много народа… — сказал Лойола и задумался.
Совещание Лойолы с Монкларом продолжалось еще около часа. Что они решили — мы очень скоро узнаем[1].
XI. Где соорудили костер
Вернемся теперь к Манфреду и Лантене. Мы оставили их около моста Сен-Мишель. У этого моста были ворота с обеих сторон.
Ворота, впрочем, запирались очень редко: только когда в университете поднимался бунт, чтобы не дать студентам разбежаться по всему городу.
Занялся мрачный, серенький день. Было около шести утра. В семь Доле должны были вывезти из тюрьмы и доставить на место казни, то есть, как было объявлено, на Гревскую площадь.
В половине седьмого две сотни всадников собрались у дверей и построились в боевой порядок.
За ними ехали три полевых пушечки.
— Скоро будет пора! — тихо сказал Лантене.
Солдаты между тем демонстративно зарядили пушки и наставили их в три стороны на толпу.
Все заметили их угрозу и разразились воплями ужаса. Только воры даже бровью не повели.
Но Манфред с Лантене, глядя на мост, заметили немало тревожных деталей. Во-первых, все лавки на мосту были закрыты, чего никогда не бывало при таких случаях: парижские лавочники страшно любят подобные зрелища. Во-вторых, Манфред и Лантене заметили, что на мосту стояло множество солдат: пожалуй, целых два полка собрались в узком проходе между лавками. Наконец, шесть весьма приметных пушек делали мост похожим на крепость, собравшуюся выдержать приступ.