Иногда, — говорила Катерина, — музыка завладевает мною до полного самозабвения, и уже ни моя воля, ни мои желания ничего более не значат, они перестают существовать. Музыка проникает так глубоко, что начинает управлять моими движениями.
Да, — говорил Уильям, — я тоже это чувствую.
Они достигли той стадии совершенного согласия, когда все вокруг кажется метафорой их отношений. На экскурсии в Геркулануме они вместе удивляются воображаемым строениям. Они могут существовать только в воображении, Катерина! — на фресках виллы Деи Мистери. Стройные колонны ничего не поддерживают, лишь обрамляют изящное пространство — свободно парящие архитектурные элементы, существующие сами по себе для света и красоты.
Я строил бы так же, — сказал Уильям.
У входа в пещеру кумской Сивиллы они испытали единение со всем античным миром.
Они вместе стояли над холодными водами Авернуса, затопленного кратера. В древние времена этот кратер считался адскими вратами, через которые Вергилий провел Энея в подземный мир.
Помните предостережение Сивиллы Энею? Facilis descensus Averno, — продекламировал Уильям своим высоким нервическим голосом, восторженно глядя на Катерину, — Sed revocare… hoc opus, hie labor est.[7]
Да, дорогой мой мальчик, да. Вы должны работать над собой.
Согласно Вергилию, сойти в ад очень просто. Но вернуться обратно… О Катерина, с вами, с вашим пониманием… это не было бы тяжким трудом.
Теперь, чтобы вместе быть счастливыми, им больше не нужно презирать низменные местные развлечения. В Сан-Карло на премьере очередной оперы (сюжет: спасение невесты из мавританского гарема) они рыдают под пение кастрата Каффарелли. Самая кошмарная музыка и самое чудесное пение, которое я когда-либо слышал, — вполголоса говорит Уильям. — Вы заметили, как он держал легато в дуэте? Да, да! — подхватывает она. — Прекраснее пения быть не может!
Перед Катериной внезапно раскрылась красота и чувственность Неаполя — она увидела город глазами Уильяма. До сих пор, отвращаемая беспутством королевского двора, праздностью знати, язычеством религиозных обрядов, ужасающей бедностью и жестокостью нравов, она отметала окружающую действительность, закрывалась от любых впечатлений. С Уильямом она позволила себе ощутить эротическую энергию, бившую ключом на улицах города. Следуя за полным желания взглядом Уильяма, она и сама не стеснялась дольше задерживать взгляд на сочных губах, длинных черных ресницах и открытой груди молодого кузнеца. Впервые в жизни, сама поблекну в и не рассчитывая кого-то пленить, она восторгалась красотой молодых людей.
И золотым светом. И чудесными видами. Гранатовыми деревьями. И, мой бог, гибискусом!
Под наслоениями истории все говорит о любви. Согласно местному фольклору, многие неаполитанские достопримечательности обязаны своим происхождением несчастной любовной истории. Когда-то все они были мужчинами или женщинами, с которыми в результате безответной или невозможной любви произошла та или иная метаморфоза, и они приняли нынешний, привычный нам вид. Вулкан из их числа. Везувий раньше был юношей, и ему встретилась нимфа, красота которой сияла как бриллиант. Она ранила его душу и сердце, и он не мог думать ни о ком, кроме нее. Он распалялся все больше и больше и наконец бросился на нее. Нимфа, оскорбленная домогательствами, прыгнула в море и превратилась в остров, ныне именуемый Капри. Везувий сошел с ума от горя. Он стал раздуваться, его огненные вздохи становились все громче — мало-помалу он превратился в гору. И теперь, неподвижный, как и объект его страсти, до которого никогда не добраться, он продолжает гневаться, плеваться огнем и наводить страх на город Неаполь. Как несчастный город сожалеет о том, что юноша не получил желаемого! Капри лежит в воде, на виду у Везувия, и тот горит, и горит, и горит…
* * *
Как глубоко преданы мы друг другу, — могли бы сказать они. (Как часто под видом бескорыстной преданности скрывается самовлюбленность!)
Каждому приходится быть терпимым: у него опасные наклонности, у нее — свои недостатки. Она вместе с тем более осторожна, потому что он уедет (он молод и он мужчина), а она останется. Ибо когда-то это должно закончиться. А теряет, разумеется, женщина: молодой человек встретит новую любовь, не только романтическую, но и физическую. Для нее же он — любовь последняя.
Он уехал в январе, убитый горем. Рыдал. Она, без сомнения, горевала сильнее его, но глаза ее оставались сухи. Они обнялись.
Я буду жить ради ваших писем, — сказал он.
* * *
Покинув вас, я предался мечтам, пишет он в первом письме. Он говорит о том, как тоскует по ней, выразительно описывает различные ландшафты, напоминающие ему о… нем самом. Каждый пейзаж погружает его в мечтания, становится отображением его мыслей (и их власти над ним), его ассоциаций. Его почерк в высшей степени витиеват — Катерине трудно разбирать его, — а описания в высшей степени многословны.
Где бы ни находился Уильям, он непременно, с кем-то еще. В Микенах он был с Плинием-старшим. У входа в пещеру Сивиллы — с Вергилием. На крайний случай — со своими неописуемыми чувствами. Бесстрашная путаница литературных реминисценций, неукротимое стремление превращать всякую реальность в мечту или видение в письмах очаровывали Катерину меньше, чем в жизни. Очевидно, это происходило оттого, что она теперь была не соавтором, а лишь приемником фантазий.
К себе она была очень требовательна — показатель сильной натуры: никогда, например, не придавала особенного значения тому, что мастерски играла на клавесине. От других же старалась не ждать многого, чтобы потом не испытывать разочарования. Она ничего не ждала и от Уильяма. Она просто сама была Уильямом… или он был ею. Любить кого-то — значит прощать те недостатки, которые никогда не простишь самому себе. И, если бы ей вдруг показалось, что эгоцентризм писем Уильяма нуждается в оправдании, она бы напомнила себе о его молодости или — попросту — о его принадлежности к мужскому полу.
Это было как сон, писал он о чем-то только что виденном. Я мечтал, я мысленно вернулся в прошлое. Я шел, замирая в мечтах на каждом шаге. Я пролежал целый час, глядя на спокойную гладкую воду. Я был недоволен, что пришлось оторваться от грез.
Каждый шаг своего путешествия он описывал как паломничество. Каждая остановка превращалась в место возвышенного уединения, некоторой дезориентации чувств. Где бы он ни оказался, в какой-то момент ему хотелось спросить себя: где я?
И Катерина, Катерина, я не забыл. Где вы?
Их духовная близость тоже казалась сном.
Я слушал ее как завороженный, — говорил Уильям через много лет о Катерининой игре. — Никакое другое исполнение не волновало меня так сильно. Вы не можете себе представить, как чудесно она играла (вспоминая ее за клавесином, Уильям всегда имел в виду музыку других композиторов). Казалось, — говорил он, — что она вкладывает в музыку все свое существо, это эманация чистого, неоскверненного сознания. Личность и искусство соединялись в единое целое. Среди разврата неаполитанского двора она жила безгрешным ангелом, — вспоминал Уильям. А поскольку в те времена хвалить женщину можно было лишь двумя способами — называя либо ангелом, либо святой, Уильям стремился, чтобы эти слова звучали чаще и громче обыкновенного. Чтобы понять все значение моих слов, писал он, нужно знать, что это был за двор. Я никогда не встречал столь возвышенной натуры.