в грудь, — толковать мне тут с вами…
И отвернувшись, я увидел чужую саблю, валявшуюся неподалеку. Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей.
— Господа бога душу мать! — сказал я, копаясь в гусе саблей. — Изжарь мне его, хозяйка.
…А на дворе казаки сидели уже вокруг своего котелка. Они сидели недвижимо, прямые, как жрецы, и не смотрели на гуся.
— Парень нам подходящий, — сказал обо мне один из них, мигнул и зачерпнул ложкой щи.
Казаки стали ужинать со сдержанным изяществом мужиков, уважающих друг друга.
…— Братишка, — сказал мне вдруг Суровков, старший из казаков, — садись с нами снедать, покеле твой гусь доспеет…
Он вынул из сапога запасную ложку и подал ее мне. Мы похлебали самодельных щей и съели свинину.
— В газете-то что пишут? — спросил парень с льняным волосом и опростал мне место.
— В газете Ленин пишет, — сказал я, вытаскивая «Правду», — Ленин пишет, что во всем у нас недостача…
И громко, как торжествующий глухой, я прочитал казакам ленинскую речь.
…— Правда всякую ноздрю щекочет, — сказал Суровков, когда я кончил, — да как ее из кучи вытащить, а он бьет сразу, как курица по зерну.
Это сказал о Ленине Суровков, взводный штабного эскадрона, и потом мы пошли спать на сеновал. Мы спали шестеро там, согреваясь друг от друга, с перепутанными ногами, под дырявой крышей, пропускавшей звезды.
Я видел сны и женщин во сне, и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло»
(«Мой первый гусь»).
Когда-то кровь отвратила его от мира. Он перешагнул через отвращение, доказал суровым мужикам, презиравшим его за очки и чистоплюйство, свое право на место у общего котла.
Но слишком многого он не умел, что могли и умели они; и писал об этом без утайки.
Треть века легла между сегодняшним днем и временем, когда это было написано. Отсюда нам видно, что такое «Конармия» Бабеля: не сборник новелл — богатырский эпос революционных лет.
Здесь, в Первой Конной, «ликуя и содрогаясь», во всей громадной широте увидел Бабель величие и поэзию революции. Он не отгораживался от солнца ладонями: художник божьей милостью, он потрясся, пал ниц, принял все, что революция явила. Он понял, что происходящее перед ним не терпит ханжеских умолчаний и приукрашивания; что это невиданное историческое действо грандиознее всего, что можно о нем написать; и что его, Бабеля, назначение, или желание, в данном случае это одно и то же, — запечатлеть это действо с наивозможной точностью в его неповторимых, единственных, небывалых деталях.
Он пропел осанну солдатам революции, их отчаянной храбрости, великодушию, решимости, выносливости, простой земной мудрости… и их неприглядным, порой отталкивающим свойствам, — богатыри эпоса вне осуждения и хулы, они такие, как есть. Подобно всем богатырям от сотворения мира, герои бабелевского эпоса люди простые, с простонародными привычками, вкусами и страстями, даже когда командуют дивизиями и армиями:
«Земляки, товарищи, ро́дные мои братья! Так осознайте же во имя человечества жизнеописание красного генерала Матвея Павличенки. Он был пастух, тот генерал, пастух в усадьбе Лидино, у барина Никитинского…»
(«Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча»).
И все творчество Бабеля, феерическое и быстротечное, есть пламенное запечатление Революции, Марии (так Бабель назвал свою пьесу о революции), знаков и черт Великой Перемены, — все, о чем бы Бабель ни писал: о том ли, как красноармеец Никита Балмашев застрелил мешочницу, или о конце дворянского гнезда Муковниных, или о мучительном закате старого Менделя Крика, биндюжника с Молдаванки.
«Время идет. Дай времени дорогу!» — «Красные барабанщики заиграли зорю на своих красных барабанах». — «В закрывшиеся глаза не входит солнце, но мы распорем закрывшиеся глаза…»
Иногда он изнемогал от этого постоянного, сверх сил, напряжения…
«— Галин, — сказал я… — я болен, мне, видно, конец пришел, и я устал жить в нашей Конармии…
— Вы слюнтяй, — ответил Галин… — Вы слюнтяй, и нам суждено терпеть вас, слюнтяев… Мы чистим для вас ядро от скорлупы. Пройдет немного времени, вы увидите очищенное это ядро… и воспоете новую жизнь необыкновенной прозой, а пока сидите тихо, слюнтяй, и не скулите нам под руку…»
(«Вечер»).
Эта проза через «немного времени» действительно явилась и просверкала, как предсказал чахоточный коммунист Галин. На необыкновенную эту прозу обижались за натурализм, физиологизм, за все то, за что обижаются на прозу обыкновенную… Есть, говорят, своя какая-то правда в этих обидах, но есть высшая правда искусства и право художника на собственный поэтический материал, самостоятельно прочувствованный и осмысленный. Без собственного материала, интимно выстраданного, заветного, писательский талант — пустой звук, не имеющая общественной ценности безделка, отвлеченность, которой не в чем материализоваться. Сколько увядает природных дарований оттого, что не нашли, не сумели найти, не сумели отстоять свой материал, пытались проявиться на материале, который им не по темпераменту, не по вкусу… Большая ошибка думать, что если писатель даровит, то может писать о чем угодно. У того же Бабеля «производственный» рассказ «Нефть» не получился вовсе, будто и не Бабель его писал, слова не бабелевские и музыка не бабелевская…
В ряду неоспоримых признаков, по которым распознается большой писатель, есть такой признак — быть может, самый неоспоримый: если писатель в своих произведениях создал свой мир, отличный от других, со своими особыми приметами и своей атмосферой, — это очень большой писатель, это писатель, осмелюсь сказать, имеющий наибольшие шансы на бессмертие: в звездном небе взгляд наш невольно выбирает звезду, которая окрашена и мерцает иначе, чем другие… В одно время и в одной стране писали Толстой и Достоевский. Каждый из них построил мир и населил его людьми. И людей, созданных Толстым, мы не спутаем с людьми, созданными Достоевским, и мир Достоевского не похож на мир Толстого, — хотя оба мира нами равно обжиты и равно реально живут в нашем представлении, не умирая и не старея, люди, населяющие эти миры. Точно так же существует, скажем, мир Диккенса, где не только действующие лица, но и города, улицы, дома перемечены диккенсовской меткой и закреплены за Диккенсом навечно; и т. д. Я не сравниваю Бабеля с этими писателями, вряд ли вообще возможно сравнивать между собой различные, бесконечно своеобразные проявления художественной гениальности; но бесспорно, что на с в о е м материале, с в о и м и средствами Бабель создал с в о й мир и населил его с в о и м и героями.
В этом мире все царственно