жить?
Галина ответила не сразу. По улице шли к усадьбе Петра четверо мужчин. Галина вглядывалась в них и, узнав, сказала Панасу:
— Кто и верит, да боится, а большинство не верит, сами не знают, чего хотят. Говорят разное. Когда тебя нет, такое про колхозы плетут, страх берет.
Подошли с улицы мужчины. Свекор Галины первым подал Панасу руку и предложил закурить. Но когда к его кисету протянул руку один из хлопцев, он торопливо свернул его и положил в карман:
— Теперь, братец, не те времена, чтобы других табачком угощать, самому нечего курить.— И, обратившись к Панасу, спросил: — Ну, так как же, пишутся ли хоть где-нибудь к тебе люди в колхоз?
— Будут записываться,— ответил Панас,— не все сразу. Я хочу, чтоб терешкинцы первыми записались.
— Э-е, нет, мы уже опосля, за другими, разве.
— Все вы опосля. А пускай бы другим пример показали. Я вот смотрю на имущество Петра. И в сарае на крыше ребра торчат, и у коровы ребра торчат. А у вас ведь у всех почти такое имущество... И я понимаю, ну если человек еще более-менее зажиточно живет и боится нового, жалеет, а то ведь не живут, а гниют люди...
— Да оно правда, гниют,— отозвался один из мужчин.
— Потому что жить не дают,— перебил его другой.
— О! Опять жить не дают. Да кто не дает? Ну, неужели вам вот от такой жизни жаль отрешиться? Это же ад, а не жизнь. Хуже, наверно, нигде не найдешь.
— Да, конечно, нехорошо мы живем,— откликнулся свекор Галины,— но в колхозе еще хуже будет.
— Вот тебе и на! Хуже вашей жизни не придумаешь, если бы даже хотел.
Тогда заговорил Мышкин:
— Панас правду говорит, тут, как ни крутись, правда. Как ни крутись — правда. И мы, Панас, не против колхоза. Вместе, сообща лучше, спорней, кто ж этого не знает, но другого люди боятся, я так думаю, боятся, что, ну, скажем, человек на своей работе, так на рассвете встанет и на работу, и не смотрит, поел он или нет, а работы не оставит, а тут по несознательности, думается, что не на себя уже, на казну работает, вот человек и не будет стараться... Не будет ладу в работе, этого люди боятся.
— Конечно же,— вмешался в разговор свекор Галины,— сравнил человек работу. Один работать будет, а другой в тенек под кусты пойдет, прохлаждаться.
— Почему вы так думаете, что уже и в кусты?
— А что тут думать? Кто это охоч на казну работать?
— Далась вам эта казна. Сами на себя работать будете, а не на казну, свое же хозяйство будет, а не государственное. Государство еще поможет. А что касается согласия, лада, как вы говорите, все зависит от самих себя. В колхозе меньше ссориться будете, чем теперь. Теперь вы друг от друга отгорожены, каждый в свою сторону смотрит, тянет, а там вот и будет лад, дружба...
— Да оно, конечно, не без ссоры, в семье нельзя, чтобы без ссоры прожить. Бывало, и отец с сыном ссорятся и судятся, и брат с братом, сам знаешь, при дележке отца твоего убил брат, но не то...
— А в колхозе и не будет этого, не надо будет рвать на куски добро и драться из-за этого, потому что все работать будут и иметь будут.
— Кто ж его знает, дай бог дождаться.
Опять начали закуривать. Галина простилась и пошла на улицу, домой. Мужчины молча стояли посреди двора, курили, а в хате гармонь, ловко успевая за топотом легких, гибких ног, выкрикивала свое, давно знакомое ей, только более пискляво и задиристо.
IX
Это было третье собрание.
Панас сидел у стола и слушал вступительную, перед началом собрания, речь Камеки.
На досках, приспособленных хозяином под скамейки, плотно сидели в кожухах, шапках и суконных платках серьезные и молчаливые люди и слушали. Панас внимательно вглядывается в их лица, хочет увидеть, угадать, что таится в их мыслях, что они ждут от собрания, чем закончится это третье собрание. И ничего не может угадать. Он видит перед собою худые морщинистые пожелтевшие и бледные лица. Видит на некоторых из них крупные капли нездорового пота. Видит их большие, потрескавшиеся, побитые и в мозолях руки, видит порванные старые кожухи, залатанные порыжевшие армяки и свитки. Видит измученные, со слезящимися глазами, лица пожилых женщин, их ноги в лаптях с высоко заплетенными домоткаными онучами. Видит и отдельные новые желтые кожухи и свежие с румянцем лица, но взгляд не задерживается на этих, что-то приковывает его к вспотевшим бледным лицам, к худым большим рукам, дрожащим, когда человек поднимает их, чтобы расстегнуть ворот армяка или спять шапку. Панас представляет жизнь этих.
Темные тесные хаты с земляным полом. Грязь, полуголодное существование, забитые, напуганные дети.
Постоянное стремление к лучшему, проклятие и ненависть к тому, что есть, и страх, вечный страх перед тем, что будет.
Хочется Панасу подняться, бросить этим людям горячие и тяжелые слова правды про их жизнь, разжечь в их сердцах веру в другую жизнь, в которую так крепко верит он сам. Молчаливо сидят люди и смотрят немыми взглядами, в которых не угадать, что спрятано, что затоено: то ли страх, то ли надежда, то ли просьба о чем-то, то ли ненависть к чему-то.
«Надо сказать им так, чтобы поняли, что я для них, для их жизни лучшего хочу»,— думает Панас. И как только замолчал Камека, он встал у стола и, волнуясь от богатства простых и искренних мыслей, начал говорить.
— В жизни вашей и теперь еще много страшного, тяжелого, темного. Тяжелая доля с холодом, с голодом весь век ходит рядом с бедняком, с его детьми. Эта доля досталась от недавнего прошлого. Тогда, с одной стороны, были голод и нищета, и весь век, бесконечно, тяжелый труд. Это было для рабочего и крестьянина. А с другой стороны — были светлые дворцы, украшенные золотом, роскошь, имения с тысячью десятин земли и сытая, за чужой счет, жизнь. Это было для помещиков и капиталистов. Все это навеки уничтожено революцией, чтобы на земле была жизнь счастливая, радостная, чтоб была разумная жизнь равных людей. Но эта светлая жизнь не придет сама, ее надо строить. Путем к такой жизни и есть жизнь колхозная. Вот почему мы в третий раз собираемся, чтобы доказать, чтобы убедить вас, что нет иного пути,