все вздыхала.
* * *
Прекрасная ялтинская погода сменилась дождями. Зон закрыл свое «казино», не исполнив со мной условий. У московского «Яра» я должна была петь только с ноября, и октябрь у меня был не занят. А кто не знает, что долгий отдых вреден для артистов?
В городском театре тогда играла украинская труппа Глазуненко. Актеры были хорошие, но сборы неважные. Меня познакомили с Глазуненко, и при первой же встрече он пожаловался мне, что горит.
В свой черед пожаловалась и я, что сижу весь октябрь без дела и согласилась бы на гастроли в его театре.
Второй раз в жизни набралась я смелости, предлагая свои услуги. Первый раз было в Курске, когда я в балаган просилась. Глазуненко замахал на меня руками и сказал попросту:
– Что вы, что вы, я не могу расплатиться с артистами и ничего вам не могу обещать. Я вас мало знаю.
Я похвасталась, что москвичи по «Яру» меня знают, а москвичей сейчас много в Ялте.
Глазуненко предложил мне выступить у него на процентах без риска и без всякого контракта, обещая мне 20 процентов с чистой прибыли. Я согласилась.
Через три дня афиши возвещали о двух моих гастролях в городском театре.
После «Запорожца за Дунаем», в концертном отделении, должна была петь я.
День выступления был волнующий. Я пришла к театру и увидела у подъезда много автомобилей и экипажей. Обычно пустующий театр был полон. Стало быть, публика пришла для меня.
– Господи, помоги, – молилась я. – Как бы не провалиться!
Но «Запорожец» подходил к концу. Вот и занавес упал. За кулисами шумят, меняя декорации. Мы с аккомпаниатором Заремой от волнения раза три поссорились.
– Эх, Рубинштейн! – язвила я старика.
– Ух, ведьма! – огрызался он.
Но, посмотрев друг на друга, мы рассмеялись. После третьего звонка, когда занавес, шурша, поднялся вверх, я перекрестилась и вышла на ярко освещенную сцену. За мной тянулся длинный шлейф моего розового платья. А пол-то грязный, а платье-то дорогое, но Бог с ним, с платьем, – унять бы только дрожь в коленях. А в зале темно, не вижу никого, и лишь пугающе поблескивают из тьмы на меня стекла биноклей.
Мне непривычна такая темень, кому я буду петь, с кем беседу поведу, кому буду рассказывать, не этим же страшным стеклам, мерцающим в потемках?
Я должна видеть лица и глаза тех, кто меня слушает. Но с первым аккордом мой страх унялся, а потом, как всегда, я захмелела в песнях.
По моему знаку зал осветили.
Мне стало уютно. Сверху, из райка, мне кивали гимназистки, мне улыбались из первых рядов.
И я уже знала, что все в зале друзья мои. Успех полный, понапрасну я так волновалась.
В уборной теснится народ. В голове у меня перепутались лица и имена поздравляющих, и во всем теле звучит радость победы.
А на другое утро прочла я в «Ялтинском вестнике» первую обо мне статью: «Жизнь или искусство». Неизвестный автор ее удивил меня тем, как почувствовал каждую мою песню. Будто душу мою навестил.
* * *
Второй мой концерт прошел с аншлагом, и в тот же вечер командир конвоя Его Величества князь Юрий Иванович Трубецкой передал мне приглашение министра двора барона Фредерикса выступить у него.
Я с удовольствием приняла лестное приглашение.
В придворном экипаже князь Трубецкой привез меня в гостиницу «Россия», в которой занимал апартаменты министр двора. В парадном белом зале барон подвел меня к баронессе, маленькой старушке в сером шелку и в гирлянде бриллиантов, которыми баронесса прикрывала свой зоб.
Старушка была любезна со мной, и я чувствовала, что она добра и что любезность ее искренняя. Но было в ней что-то чужое, не русское.
Чужим показался мне и сам барон Фредерикс, барственный старец с великолепной сединой.
Князь Юрий Иванович, который взял меня под свое покровительство, представляя меня большому обществу, говорил:
– Прошу любить. Моя дочка.
Я стала у рояля. Предо мной было лучшее петербургское общество, почти вся придворная знать, блестящие слушатели, но сердце вдруг вспомнило москвичей.
Добродушные мои москвичи, с прекрасным, сочным говором, показались мне тогда более русскими, более сердцу понятными, чем эти изысканные петербуржцы с плохой и картавой русской речью. К тому же изъяснялись они между собой на чужом языке. А тут еще две-три милые дамы наставили лорнетки, рассматривая меня, как вещь. Неприятное чувство подняли во мне эти дамские лорнетки, и я подумала, что мои москвички воспитаннее этих дам с лорнетами.
В довершение всего одна из дам с очень русской фамилией, путая русскую и французскую речь, стала расспрашивать меня о моих песнях:
– Что такое куделька[26], что это батожа[27]?
Я ей объяснила. Дама вскинула лорнет, осмотрела меня с ног до головы, сказала:
– Charmante! Вы очень милы.
И поплыла по залу.
Я тихо спросила у генерала Николаева, который стоял рядом со мной:
– Разве эта дама не русская?
Милый генерал, с голубыми глазами и белоснежной седой головой, ответил так же тихо и коротко:
– Она русская, но дура.
Но к концу концерта мои первые впечатления вовсе были рассеяны милой беседой с графиней Александрой Илларионовной Шуваловой и ласковой графиней Бенкендорф.
А дворцовый комендант В.А. Дедюлин покорил меня своей внешностью хорошего русского солдата и искренней прямотой беседы.
– Мне жаль, – говорил он, – что государя нет в Ливадии. Он, наверное, пожелал бы послушать вас. Он так любит народную песню.
И почему-то печаль дрогнула в его голосе, и мне показалось, что черные глаза дворцового коменданта наполнились слезами. В белом зале на приеме у барона Фредерикса я встретила тогда много хороших друзей, с которыми меня разлучила только грозная гроза, ветер дикий и темный.
* * *
Успех десяти концертов в Ялтинском театре, у Глазуненко, был началом моей концертной дороги.
Я не вернулась к «Яру» московскому. Судаков так на меня за это рассерчал, что для одного сраму, а не ради денег прислал описывать мои пожитки в театре Блюменталь-Тамарина, где я давала концерт.
Но Маша, моя шустрая горничная, спрятала наряды, и когда я вернулась со сцены в уборную, то, кроме пары парчовых туфель и судебного пристава, описывающего туфли, никого и ничего у себя не нашла.
Мы посмеялись с приставом, и скоро ковровая тройка, трезвоня бубенцами, понесла нас к «Яру». Мы привезли Судакову мои описанные сокровища. Под пение цыган Судаков пил со мной из парчовых туфель мировую.
Судаков мужик был умный и понимал, что моя дорога от «Яра» перекинулась в Большой зал Консерватории, где уже