Большим деревом стоял Иван Нестерович и укоризненно качал головой.
Двухэтажный деревянный дом, очень скромный. И улица скромная, из тех, на которых живут представители «лоу миддл класса» — низшего слоя среднего класса. Бывший хозяин фабрики и эта улица? Да, значит, фабрика была небольшая. «Аппер миддл класс», высший слой среднего класса — это уже люди с миллионами, и живут они, как правило, или на Манхэттене, или в небольших городках неподалеку от Нью-Йорка на берегу океана в собственных виллах.
А может быть, выбор жилья — это еще и характер человека? Вся „его предшествующая жизнь, привычки? К тому же мне вспомнилась газета: ни один список пожертвований не обходится без имени Сидорова. Причем почти всегда это довольно крупные суммы.
Поднимаемся по крутой лестнице. Иван Нестерович арендует второй этаж. Входим сразу на кухню. Это большая комната без окна. Стол празднично накрыт. Селедка, малосольные огурцы, салат, ветчина…
В кухню заходит пожилая женщина, яркая, худощавая, нервная блондинка, очень скромно одетая.
— Вот познакомьтесь, из наших активисток, попросил помочь.
— Да, они просили…
Знакомимся. Она из перемещенных лиц, из-под Киева, девочкой угнали на работу в Германию, там вышла замуж, в конце концов оказалась в Америке. Стесняется нас, даже боится. «Перемещенные лица» ведут себя так почти всегда.
— Хорошая женщина, труженица, — говорит Иван Нестерович. — Двух сыновей подняла, работала, надорвалась, болеет теперь…
— Да, я часто болею…
— А дети где?
— Дети у нее профессора в Вашингтоне.
— Сто тысяч долларов в год, а старший почти двести, — гордо сообщила блондинка.
— А вам помогают? — задаем мы извечный бестактный «русский» вопрос.
— Зачем? — пугается блондинка. — Мне хватает.
— Дети здесь родителям не помогают, — смягчает Иван Нестерович. — Она с ними надорвалась, а помогать не помогают.
— У них у самих дети, — говорит она.
— И дома с бассейнами, — вставляет Иван Нестерович.
Блондинка обижается и уходит в соседнюю комнату: «Я вам больше не нужна, все накрыто».
— А картошка?
— Картошка варится, — обижается она еще больше.
— Вот, душенька, какой характер, — обескураженно говорит Иван Нестерович, — украинка, вот и характер.
— У них тоже характер, — доносится из соседней комнаты.
Мы ходим по квартире. Запущенное стариковское жилье. Кругом нестертая пыль. Пышная, чисто американская спальня: широченная кровать, покрывало с рюшками, дешевые картинки в дешевых рамках. Нет, совсем не жилье миллионера.
На тумбочке у изголовья кровати две книжки. «Стихи» Анны Ахматовой и ее «Биография», изданная Лениз-датом. «Биография» открыта на годах, посвященных войне.
— Любите Ахматову?
Разводит руками: да, дескать, люблю, что поделаешь? Молчит, потом говорит:
— Жизнь вот ее прочел, большая она была труженица, Ахматова Анна.
В маленькой гостиной со сплошным стеклянным окном на улицу всего два кресла и журнальный столик. На нем груда газет и журналов, все на русском языке. И книга лежит. Василь Быков, «Знак беды», Минск, на белорусском языке.
— А вы знаете белорусский?
— Так у меня ж отец белорус. А мать русская… Тяжелый был человек. Такой тяжелый, что, когда я родился, запросилась она у него к родным домой съездить. Он сказал: езжай, но обратно не приму. Она не поверила, увезла меня на пароходе в Россию. Война началась. Первая мировая. Мать со мной скиталась, мы же из Белоруссии, разыскала тетку в Ташкенте, поехала туда. В Ташкенте первый раз увидел на базаре негра. Что туда его занесло, до сих пор не понимаю. А было мне тогда три года. Я думал, сажей человек измазался, а он высморкался, нос платком вытер, а следов на платке нет. Вот я удивился! Потом мать нашла сестру в Польше, перебралась к ней. Отдали меня учиться в портняжную мастерскую. Сколько мне было? Мало. В школу надо было идти учиться.
В Польше очень высокий класс шитья. Поучился, поплыли к отцу в Нью-Йорк. Он нас, как и обещал матери, не принял, хотя женат не был. И пошел я в пошивочную мастерскую. Так жизнь и пошла: шил, строчил, стал дизайнером по снятию модных моделей.
— Много работали?
— Мальчиком с утра до ночи. Потом меньше. У нас были профсоюзы, мы боролись. Нью-Йорк был город швейников. У швейников всегда были сильные профсоюзы. Тогда совсем иначе рабочие жили. Дружно. Догадайтесь: сколько я языков знаю? И белорусский, и польский, и еврейский… Да-да, был у нас один парень, совсем по-английски не мог, я ему переводил и через него идиш выучил. А объясниться? Это я на многих языках могу. Такой был когда-то Нью-Йорк! Интернациональный был город, ничего не скажу. Это теперь все кончилось.
Ну а мы, русские, еще в наших клубах объединялись. Вокруг газеты «Русский голос» молодые ребята крутились. Редактором был тогда Крынкин, чудный человек, добрый. Избрали мы с ним рабкоров газеты. Читать-то многие из нас не очень умели, а уж писать!.. Крынкин нас соберет, лекцию прочтет: с чего начинать писать, чем заканчивать. Сам он был доктором юридических наук, а простой народ любил, жизнь свою, можно сказать, ему посвятил. Показать вам мои заметки? Пойду поищу. Жена-покойница вырезки делала.
Иван Нестерович ушел в соседнюю комнату, там что-то загрохотало, то ли чемодан упал, то ли стул, испуганно закричала приятельница-блондинка.
— Да не ищите, Иван Нестерович, не надо!
— И куда девалась папка? Ничего без жены найти не могу, — растерянно сказал он. — Никак не привыкну… Ну ладно, я на словах скажу. О предприятиях мы писали, о русских вечерах, о банкетах. — Иван Нестерович приложил ладонь ко рту, задумался. — Я вам признаюсь, врать не стану. Крынкин прочтет мою заметку и так необидно все и перепишет заново. И все равно, я хожу горжусь, подпись в газете: Иван Сидоров, рабкор.
— Иван Нестерович, а почему вы все стоите?
— Я, душенька, сидеть не люблю. Я ж всю жизнь артистом был, на сцене представлял…
— Как артистом?
— Так, обыкновенным. Артисты на сцене ходят, вот я и привык, с людьми когда говорю, стоять или ходить. Я в спектаклях, душенька, играл, в водевилях. Пел, декламировал. И это кончилось, закрылись русские клубы, где мы пьесы ставили. — Иван Нестерович вздохнул. — Некому больше играть. А вы удивились, что я артист? — вдруг обиделся он. — Я ж видный парень был, красивый, можно сказать. Высокий, кудрявый. Меня за это на главные роли представлять звали. Кудри белые, глаза голубые. Девки меня за красоту любили. Я потому и женился поздно, девки проходу не давали. — Тут он испуганно приложил ладонь ко рту. Нет, блондинка молчала.
— А что? Пусть слышит. Она мне просто знакомая, да и не верит уже, думает, я всегда такой старый был.
— Я не думаю, что вы старый, вы шумный, — донеслось из соседней комнаты.