им вопросы.
В воображаемом диалоге Фёдора с Кончеевым постоянно, с внутренним
напряжением, заявляют о себе два, противоположные по складу, творческие начала: рефлексирующее, «сальерианское» Годунова-Чердынцева, и, как бы недосягаемое для него, «моцартианское», «чистой воды поэта» Кончеева.3 Глубоко поль-щённый восторженной оценкой его книги, Фёдор, однако, не преминул отметить, что о главных своих недостатках он осведомлён лучше, чем Кончеев, а
что касается достоинств, то, слегка кокетничает он: «…вы бесстыдно подыг-рывали мне».4 Томимый сознанием недосягаемости спонтанного вдохновения
своего визави, шахматными композициями докучающий своей музе, аристократ Годунов-Чердынцев как бы в отместку предлагает моцартианскому гению
из рязанских простолюдинов поговорить о его стихах, прекрасно отдавая себе
отчёт, что Кончееву это противопоказано: «Нет, пожалуйста, не надо, – со
страхом сказал Кончеев... – я органически не выношу их обсуждения».5
Для Кончеева способность сочинять стихи и одновременно «о них осмыс-ленно думать» – несовместимо; аналитическая рефлексия и чужое мнение не
должны иметь никакого отношения к его творческому процессу. И он платит своему оппоненту той же монетой, в свою очередь задевая его за живое: «Вы-то, я
знаю, давно развратили свою поэзию словами и смыслом, – и вряд ли будете
продолжать ею заниматься. Слишком богаты, слишком жадны. Муза прелест-на бедностью».1 Кончеев ошибся: «рассудочный» Набоков до самых своих последних лет писал стихи, доли таланта Кончеева в себе отнюдь не изжив. Аб-1 Там же. С. 498.
2 См. об этом: Leving Y. Keys to The Gift. Р. 178-179.
3 Федотов О.И. Между Моцартом и Сальери; подробнее о диалоге Фёдора с Кончеевым см.: С. 348-360.
4 Набоков В. Дар. С. 498-499.
5 Там же. С. 498.
1 Там же. С. 498.
500
солютная антиномия так и не состоялась – два начала умудрились ужиться во
взаимополезном симбиозе, что, как оказалось, обетованием уже присутствует
в этом разговоре: «…ибо, значит, есть союзы в мире, которые не зависят ни от
каких дубовых дружб, ослиных симпатий, “веяний века”, ни от каких духов-ных организаций или сообществ поэтов, где дюжина крепко сплочённых бездарностей общими усилиями “горит”».2
Умилённого согласия на эту заявку, однако, не последовало, – напротив, Кончеев мгновенно отреагировал выпадом парирующей шпаги, с благородным, «на всякий случай», предупреждением: «…чтобы вы не обольщались
насчёт нашего сходства: мы с вами во многом различны, у меня другие вкусы, другие навыки, вашего Фета я, например, не терплю, а зато горячо люблю автора “Двойника” и “Бесов”, которого вы склонны третировать… Мне не нравится в вас многое, – петербургский стиль, галльская закваска, ваше нео-вольтерианство и слабость к Флоберу, – и меня просто оскорбляет ваша, простите, похабно-спортивная нагота. Но вот, с этими оговорками, правильно, пожалуй, будет сказать, что где-то – не здесь, но в другой плоскости… – где-то
на задворках нашего существования, очень далеко, очень таинственно и невыразимо, крепнет довольно божественная между нами связь».3
«Примерно такую же отповедь, – замечает Федотов, – вероятно, и сам
Набоков мог получить от обожаемого им Ходасевича»,4 то есть предполагается. что в литературных вкусах разница между ними была приблизительно такой же. Что же касается Флобера, то для Набокова «Мадам Бовари» – это смо-лоду и на всю жизнь «самый гениальный роман во всемирной литературе, – в
смысле совершенной гармонии между содержанием и формой», и из всех
«сказок» (а великие романы он называл «великими сказками») – «самая романтическая. Стилистически это проза, которая делает то, чего мы обычно
ожидаем от поэзии».5 Подобную «алхимию», наделяющую прозу обаянием
поэзии, поклонник Флобера считал идеалом, в отличие от другого своего кумира, Пушкина, ставившего между ними чёткие границы.
В писательскую дружбу, однако, Набоков не верил никогда – слишком это
штучное дело, у каждого своё… И вот: едва достигнув заоблачного пика «божественной между нами связи», они оба, Кончеев и Фёдор, – вдруг срываются до
самого низкого разбора подозрений и признаний в мотивах их союза: Кончеев
не исключает, что расположение к нему Фёдора – лишь следствие благодарности ему за лестную рецензию, Фёдор же признаётся, что и сам подозревал себя в
этом, тем более, что раньше завидовал славе Кончеева. «Слава? – перебил Кон-2 Там же. С. 499.
3 Там же.
4 Федотов О.И. Между Моцартом и Сальери. С. 346.
5 Цит. по: Долинин А. Комментарий… С. 532-533.
501
чеев…» – и его устами, в те поры ещё Сирин, а не Набоков со всемирной сла-вой, горестно сетует: «Не смешите. Кто знает мои стихи? Сто, полтораста, от
силы двести интеллигентных изгнанников, из которых, опять же, девяносто
процентов не понимают их. Это провинциальный успех, а не слава. В будущем, может быть, отыграюсь, но что-то уж очень много времени пройдёт, пока тунгуз
и калмык начнут друг у друга вырывать моё “Сообщение” под завистливым
оком финна».1
И сколько же выстраданного подтекста в этой «тираде», кроме очевидной
иронической аллюзии на иронические же строки «Памятника» Пушкина,2
скептической усмешкой ответившего на пафос Державина. Это в первой главе, молодым поэтом, Фёдор с отчаянной откровенностью, не скрывая чувств, взы-вал к судьбе, моля её дать ему какой-нибудь знак, что мир будет вспоминать о
нём «до последней, темнейшей своей зимы». Теперь же, повзрослев, он пользуется молодостью Кончеева, спровоцировав его на эмоциональный срыв, в
котором за язвительной бравадой легко угадывается крик души. Себе же Фёдор такой рокировкой выгораживает покровительственную и щадящую самолюбие