ещё потребуется время. Теперь же, когда:
«Они считали дни … при новом свете жизни (в котором как-то смешались
возмужание дара, предчувствие новых трудов и близость полного счастья с
Зиной)»3 – Фёдор начинает свою, предвещающую счастье, груневальдскую его
прелюдию: «Куда мне девать все эти подарки, которыми летнее утро награждает меня, – и только меня? Отложить для будущих книг? Употребить немедленно для составления практического руководства: “Как быть Счастливым”?
Или глубже, дотошнее: понять, ч т о скрывается за всем этим, за игрой, за
блеском, за жирным, зелёным гримом листвы? А что-то ведь есть, что-то есть!
И хочется благодарить, а благодарить некого. Список уже поступивших по-жертвований: 10 000 дней – от Неизвестного».4
Этот новый Фёдор Константинович ничем не напоминает холодного, отрешённого в своём высокомерии Владимирова: сколько молодой лёгкости и
радости в его ранних теперь вставаниях, как весел и свеж взгляд на самые, казалось бы, прозаические сцены городского утра, когда, как в сказочном муль-тфильме, водомётный автомобиль вдруг превращается в кита на колёсах, а
портфель, сверкнув замком и обогнав своего владельца, бежит за трамваем.5
Текст невероятно насыщен разнообразными приметами «молодого лета», которые тут же перерабатываются из «чащи жизни» и суетного её «сора» в упоение поэтическим творчеством: Фёдор Константинович, «как всегда, был обра-дован удивительной поэзией железнодорожных откосов (?!), их вольной и
разнообразной природой…»,1 – и, как всегда, как в повествовании о путешествиях отца, Годунов-натуралист повергает читателя в стихию сплошного
2 Набоков В. Там же. С. 483.
3 Там же. С. 484-485.
4 Там же. С. 486.
5 Там же.
1 Там же. С. 485.
496
потока исключительной насыщенности впечатлений, целиком отдаваясь собственной в них потребности и нисколько не заботясь – а не слишком ли их
описание избыточно, утомительно для стороннего, не авторского чтения.
Фёдор признаётся, что он «собственными средствами как бы приподнял» образ Груневальда: уходя в глушь леса, он находил там «первобытный рай», чувствовал себя «атлетом, тарзаном, адамом», он достигал состояния, близкого к
блаженной прострации: «Солнце навалилось. Солнце сплошь лизало меня большим, гладким языком. Я постепенно чувствовал, что становлюсь раскалённо-прозрачным, наливаюсь пламенем и существую только, поскольку существует
оно».2
В известном смысле, Груневальд стал для Фёдора в этот период посильным воспроизведением чего-то, похожего на «отъезжее поле» отца, на его
экспедиции, – это была фаза, необходимая ему перед обретением новой, с
Зиной, жизни, внутренней подготовки к ней в условиях природного «чисти-лища», позволяющего стряхнуть с себя груз суетной обыденности, прежде
чем обрести право на «райские кущи»: «Собственное же моё я, то, которое
писало книги, любило слова, цвета, игру мысли, Россию, шоколад, Зину, –
как-то разошлось и растворилось, силой света сначала опрозраченное, затем
приобщённое ко всему мрению летнего леса».3 Бродя по лесу и вокруг озера, Фёдор «переживал нечто родственное … духу отцовских странствий», и
именно здесь ему «труднее всего было поверить, что, несмотря на волю, на
зелень, на счастливый, солнечный мрак, отец всё-таки умер»,4 – и, похоже, что это ощущение как-то помогало Фёдору в его интуитивной подготовке к
новому, счастливому этапу его жизни.
Найденный им, после всех блужданий, «тайный затончик среди камы-шей» в этом контексте напрашивается на ассоциацию с ритуальной купе-лью, символизирующей обряд очищения и обретения душой нового, высокого предназначения: «Тёплая муть воды, в глазах искры солнца. Он плавал
долго, полчаса, пять часов, сутки, неделю, другую. Наконец, двадцать
восьмого июня, около трёх часов пополудни, он вышел на тот берег».5 За-бегая вперёд, возьмём на заметку: на следующий день, двадцать девятого
июня, уедут Щёголевы – самое время подвести итоги и наметить некоторые
перспективы. С кем это обсудить, как не с Кончеевым, который уже ждёт Фёдора – «на скамейке под дубом, с медленно чертящей тростью в задумчивых руках, сутулый молодой человек в чёрном костюме».1
2 Там же. С. 491.
3 Там же.
4 Там же. С. 494.
5 Там же.
1 Там же. С. 495.
497
Кто бы ни были прототипы Кончеева,2 этот, последний с ним разговор
Фёдора больше всего похож на итоговый компендиум его собственной само-критики, следующий за дифирамбами, которыми почти только и ограничился
Кончеев в ряду других рецензий, приведённых в начале пятой главы. Что Кончеев и объясняет здесь: «Между прочим, я не всё сказал, что мог бы… Вас так
много бранили за недостатки несуществующие, что уже мне не хотелось придраться к недостаткам, для меня несомненным. К тому же в следующем вашем
сочинении вы либо отделаетесь от них, либо они разовьются в сторону свое-образных качеств, как пятнышко на зародыше превращается в глаз. Вы ведь
зоолог, кажется?».3 Такое интимное понимание, даже и с «зоологическими»
изводами, тонкостей механизма творчества малознакомого человека (каковым
Фёдор предполагается для Кончеева с