Пальмочка моя золотая, мотыжкой золотой я тебя окопала, из ведерка золотого тебя поливала, платочком шелковым утирала; сними с себя, надень на меня!
А когда вернешься и захочешь раздеться, тот же стих повтори, только конец перемени: «Сними с меня, надень на себя!»»
И вот настал день праздника. Вышли в свет мачехины дочки, все расфуфырены, наряжены, накрашены, все в завитушках, в побрякушках, в безделушках, надушены всеми цветками, лепестками, мимозами и розами. Тогда и Цеццолла подбежала скоренько к горшку, проговорила слова, что научила фея, — и вышла вся разукрашенная точно королева. И севши на коня — а следом двенадцать пажей, такие все опрятные да нарядные, — поехала, куда поехали сестрицы. Ну и слюнки же у них потекли, как увидали они эту голубку ясную!
Но угодно было Случаю, что довелось быть в том месте и королю. И он, увидев невероятную красоту Цеццоллы и весьма очарованный ею, приказал самому верному слуге вызнать все, что возможно, об этой красоте из красот: кто она такова и где обитает.
И слуга не мешкая поехал за нею следом; но она, остерегаясь слежки, рассыпала за собой по дороге горсть золотых монет, которыми снабдила ее пальма на этот случай. Слуга, увидав золотые, выронил узду и стал наполнять руки да карманы монетами, а она мгновенно проскользнула в дом, где разделась так, как научила ее фея. А тут и эти чучела-сестрицы приехали и, чтобы ее поддеть, принялись ей рассказывать, где были и что видели.
Тем временем и слуга вернулся к королю и тоже рассказал, как было дело с монетами. Разгорелся король великим гневом и говорит ему: «За пару грошей говенных ты своего господина желание продал! Но теперь любою ценой обязан ты разведать, кто есть сия прекрасная девица и в коем гнездышке сей сладкий птенчик таится».
Настал другой праздник. И поехали сестрицы, все разнаряжены да напомажены, оставив бедную Золушку у очага. И побежала она бегом к пальме и проговорила те слова, что и в первый раз. И вышла из пальмы целая куча придворных девушек: одна зеркало держит, другая воду подносит, третья — для кудрей завивку, четвертая — притиранья с румянами, пятая — шпильку для прически, шестая — с платьем спешит, седьмая с вецом алмазным да с ожерельями. И, украсив ее, словно солнце, посадили в карету, запряженную шестеркой лошадей, а на запятках стоят стремянные да пажи в ливреях. И, прибыв в то место, где был праздник, повергла она в великое изумление сердца сестриц, а в груди у короля разожгла сильнейшее пламя.
А когда поехала к себе и принялся слуга ее выслеживать, она, чтобы не дать себя догнать, разбросала по дороге пригоршнями жемчужины и камни драгоценные; и, пока слуга остановился собрать их (ибо не таковы были те вещи, чтобы мимо пройти), она выручила время добраться до дому и переодеться, как и в прошлый раз.
Приплелся слуга к королю, весь дрожа от страха, а тот говорит ему: «Клянусь душой всех умерших моих сродников, если ты мне ее не разыщешь, таких тебе колотушек задам и столько пинков в задницу получишь, сколько волос у тебя в бороде».
Настал, однако, и еще праздник. И выехали сестрицы, а она снова к пальме, твердя тот же волшебный стих. И разоделась в великолепие безмерное, и села в карету золотую со столькими слугами спереди и сзади, будто бы куртизанку именитую застали на прогулке и окружили стражи и сыщики. И когда распалила ревность сестриц, уехала, а слуга понесся следом за ее каретой, точно нитка за иголкой. Она, видя, что он ни на шаг не отстает, кричит: «Ну-ка, подбавь жару, кучер!» — и помчалась карета во всю прыть, и так скоро неслась, что с ножки ее слетела туфелька — такая, что свет не видывал штучки изящнее. Слуга, не сумевши догнать карету, что летела птицей, подобрал туфельку с земли и принес королю, рассказав все, как было.
Король взял в руки туфельку и говорит: «Если фундамент столь прекрасен, то каков же сам дворец! О дивный канделябр, на котором стояла свеча, воспламенившая меня! О треножник прекрасного сосуда, в котором кипит моя жизнь! О чудный поплавок, держащий леску Амура, которой уловлена моя душа! Вот я сжимаю, я лелею тебя в руках моих и, коль не могу достать до вершины сего древа, буду хотя бы обожать его корни! И если не дотягиваюсь до капители сей возвышенной колонны, буду лобызать основание! Ты была стелой белейшей на свете ножки, но теперь стала силком, где уловлено мое почерневшее от нетерпения сердце! На тебе высится эта пальма, что тиранствует над моей душой; но из тебя же растет и мое наслаждение жизнью, от одного того, что смотрю на тебя, от того, что обладаю тобою!»