Пока шла подготовка к коронации, в королевстве разразилась «мучная война» — бунты, прокатившиеся по всей стране в ответ на реформу хлебной торговли, сопровождавшуюся отпуском цен на хлеб. Бунт докатился и до Версаля — в первых числах мая 1775 года голодная оборванная толпа подошла к большому дворцу и потребовала хлеба. Испуганный король вышел на балкон и, постояв в растерянности, пообещал вернуть твердые цены на хлеб — 2 су за фунт. Будучи близорук (увы, во всех смыслах), он вряд ли разглядел хотя бы одно лицо; перед глазами его колыхалась грозная рыхлая масса, потрясавшая палками и кулаками, и он в ужасе отступил. Успокаивая Марию Антуанетту, Мерси убеждал ее, что «в подобного рода критических ситуациях королеве совершенно необходимо прекратить или хотя бы умерить свои развлечения, кои происходят на глазах у общества, ибо, когда народ страдает, он ждет от своих повелителей сочувствия, и от степени сего сочувствия зависит степень преданности народа своим повелителям». А «Ее Величество уже три недели как безоглядно предается развлечениям, на что жители Парижа смотрят косо», — писал Мерси императрице. Первая волна народного гнева, задев короля, миновала королеву, поглощенную увеселениями на свежем воздухе — май месяц!
5 июня королевский кортеж выехал в Реймс, подальше от Версаля, от мятежного народа. Везде вдоль ровных, посыпанных песочком дорог выстраивались люди с зелеными ветвями и букетами в руках, дабы приветствовать короля. В Суассоне пришлось разрушить арку проездных ворот: парадная карета короля оказалась слишком высока. Реймс преобразился: кругом цветы, гвардия и мушкетеры в парадных мундирах, парадные облачения священнослужителей. Ранним утром 11 июня Мария Антуанетта в сверкающем платье отправилась в собор и заняла место на балконе.
Под звуки труб, барабанов и гобоев ровно в семь утра началась долгая торжественная церемония, восходившая к глубокой древности, ко временам двенадцати пэров Карла Великого. В сверкающей белой хламиде Людовик выглядел помолодевшим и величественным: королева даже не сразу узнала его. Дрожащим от волнения голосом Людовик произнес традиционную клятву, обещая защищать свой народ, править по справедливости и еще многое другое, столь же возвышенное и благородное. Глядя на супруга, у королевы из глаз бежали слезы. Она никогда не видела его таким взволнованным, в таком приподнятом настроении. Неужели она ошибалась, и муж ее наделен чувствительностью сверх всякой меры, и она сама виновата, что не смогла пробудить в нем сильных чувств? Церемония отвлекла ее от грустных мыслей. Она во все глаза смотрела на преобразившегося супруга, а тот время от времени поднимал голову, устремляя на нее величественный и умиротворенный взор. Наконец, облаченный в синюю с золотыми лилиями бархатную мантию, подбитую горностаем, со скипетром и рукой правосудия, король воссел на трон, архиепископ со словами «Vivat rex in aeternum!» взмахнул рукой, двери собора отворились, и с криками «Да здравствует король!» в собор хлынул простой народ. Под своды взлетели сотни выпущенных голубей. Горели тысячи свечей, блестела позолота, герольды раздавали памятные медали. «Я точно знаю, что никогда не испытывал подобного восторга, — писал герцог де Круа, — я был очень удивлен, обнаружив, что по щекам моим потоком струятся слезы». От волнения у королевы закружилась голова, и ей пришлось выйти на воздух. Когда, справившись со слезами, королева вновь показалась на балконе, ей зааплодировали. По окончании церемонии король и королева покинули собор, но еще час стояли в галерее, кивая и улыбаясь людскому морю, затопившему площадь. Однако у каждой медали есть своя оборотная сторона. Стоя в тяжелой массивной короне и полном парадном облачении, Людовик пожаловался, что корона ему жмет, и кто-то тотчас вспомнил, что такие же слова произнес во время коронации Генрих III, погибший от кинжала фанатика Равальяка.
Рассказывая матери о коронации, Мария Антуанетта писала: «Коронация была великолепна. Казалось, все были в восторге от короля. Я ничего не могла с собой поделать, слезы катились сами собой. Во время поездки я искренне восхищалась народным ликованием. Я удивлена и в то же время чувствую себя счастливой, ибо спустя два месяца после мятежа и при нынешней дороговизне хлеба нас так тепло принимали. Во французах меня всегда удивляла способность поддаваться дурным внушениям и быстро возвращаться на путь добра. Глядя на людей, которые, несмотря на собственные несчастья, по-прежнему хорошо к нам относятся, мы обязаны еще больше трудиться на их благо. Король испытывает те же чувства. Я знаю, что никогда (даже если проживу сто лет) не забуду день коронации». Могла ли королева, понимавшая, что дороговизна хлеба является бедствием для многих ее подданных, сказать свою печально знаменитую фразу: «Если у народа нет хлеба, пусть ест пирожные»? Вряд ли. Как пишет А. Фрэзер, подобную фразу приписывали и супруге Людовика XIV, и испанской принцессе Марии Терезии, и одной из дочерей Людовика XV. И говорилось в ней не о пирожных, как мы понимаем их сейчас, а, скорее, о бриошах, сладких булках, которые трудолюбивый парижский ремесленник позволял себе по воскресеньям.
«Мы не будем ничего широко праздновать, мы будем экономить, но, главное, мы подадим добрый пример народу, который много страдал из-за дороговизны хлеба. К счастью, появилась надежда: поля радуют глаз, и мы уверены, что после жатвы цена на хлеб упадет», — через месяц после коронации писала Мария Антуанетта матери, искренне уверенная, что если двор устроит на один бал меньше, получится большая экономия. К сожалению, отправив письмо, она уносилась в вихре развлечений и о своих благих намерениях забывала. Свадьбу Мадам Клотильды отпраздновали с королевским размахом. В залах возле заставы Вожирар дали ужин на 300 персон, а через два дня устроили грандиозный бал-маскарад, куда, как пишет П. Нолак, были приглашены более двух тысяч человек, протанцевавших до девяти утра следующего дня. И среди них словно блестящая легкокрылая бабочка порхала королева, обожавшая танцы и не любившая размышлять о чем-либо серьезном.
Скабрёзные сплетни, рожденные дворцовыми интригами, не затихали даже на время коронации. Не успела королевская чета отбыть из Реймса, как прошел слух, что королева в Реймсе снимала отдельный домик с садом, где по ночам устраивали оргии, а Мария Антуанетта в саду, в кустах, предавалась преступной страсти с неизвестным любовником. «Не знаю, был ли это принц, вельможа или простой дворянин, но он оказался настоящим Геркулесом в облике Адониса», — якобы рассказывала потом сама королева.
В постоянных домыслах об интимной стороне ее жизни была отчасти повинна сама Мария Антуанетта. В Реймс на коронацию приезжал Шуазель; его присутствие прибавило активности его сторонникам, все еще надеявшимся протолкнуть его на министерский пост взамен Морепа. Активисты осаждали королеву до тех пор, пока она не дала аудиенции их любимцу. Но так как все мероприятия в Реймсе были расписаны заранее, ей пришлось известить об этом короля и в некотором роде попросить его согласия. В письме графу Розенбергу, состоявшему в свите эрцгерцога Максимилиана, королева похвасталась, как ей ловко удалось убедить мужа предоставить ей для встречи с экс-министром именно те часы, которые ей хотелось. «Вы, вероятно, слышали об аудиенции, которую я дала Шуазелю в Реймсе. Об этом столько говорили, что, боюсь, как бы старик Морепа не испугался, что ему придется уйти на покой. Вы прекрасно понимаете, что я не могла увидеться с Шуазелем без дозволения короля, но вы даже не представляете, сколь ловко я сумела представить дело… бедняжка сам предоставил мне самое удобное для меня время. Думаю, я мастерски сумела воспользоваться правами жены». Письмо это возмутило и императрицу, и Иосифа (которым его показал сам Розенберг). Особенно разозлило императрицу слово «бедняжка», небрежно брошенное в адрес короля. Конечно, она сама советовала дочери взять власть над мужем, однако делать это следовало незаметно для окружающих, а тем более не дискредитировать Людовика публично, ибо таким образом она дискредитировала самое себя. «Я с сожалением вижу, что продолжая изъясняться подобным образом, моя дочь ускоряет свою погибель. Какой стиль, какой образ мыслей! Это лишь подтверждает мои тревоги; она торопит собственный крах, и хорошо еще, что стремясь к погибели, она сохраняет добродетели, приставшие ее рангу», — писала императрица Мерси.