Грок и Беа молча продолжают прогулку, осматривая близлежащий участок кладбища Альмудена, счастливые и внутренне связанные друг с другом на свой лад, возможно, на лучший из всех существующих ладов. Он сзади подталкивает кресло-каталку молодой женщины. Иногда они обмениваются впечатлениями по поводу захоронений, склепов, умерших, ночного покоя (похоже, что нового снегопада не будет) и бренности всего живого. В любом случае снег, выпавший с вечера, опушив крылья некоторых ангелов, добавил реальности их оперению.
Гумерсиндо Синде Ордас,
от его любящей жены, которая не забудет его никогда;
которая всегда будет помнить о нем…
— Ордас и никогда звучит как какофония, — говорит Беа. Хорошо еще, что «всегда» немного спрятано. Вдовы имеют обыкновение находиться не в ладах с синтаксисом.
Так что Беа улавливает это, у нее есть вкус. Грок чувствует, что все больше и больше влюбляется в паралитичку, оказавшуюся еще и кладезем премудрости:
— Беатрис…
— Что?
Периодически Грок останавливает кресло и целует Беа в ее черную с пробивающейся сединой гриву коротко остриженных волос. «Время вплело свои нити в твои волосы». Пространство украсило своей белизной твой возраст.
— Ничего.
Дорога назад выходит более медленной и обретает романтический уклон. Ночь красная и тихая. Время синее и чистое, а жизнь — ночная и воспламеняющаяся. Беа иногда сжимает руку Болеслао, толкающего кресло. Родилась любовь. Но родилась мертвая любовь. Мир это нечто пьяное, вращающееся в сторону рассвета. Это пьяный корабль, потерявший связь с землей. Беа (птица без крыльев, мертвая великанша, кукла с живым половым органом и безжизненно висящими ногами) любит Грока.
— Но тебя ведь зовут Грок.
— Да.
— С каких пор?
— С сегодняшнего вечера.
Беа смеется своим уличным пройдошистым смешком. Пьяным женским смехом, в котором сквозят белый зрачок безумия и миллиграмм кокаина, как в изображениях ангелов Уильяма Блейка, прелесть которых покойный А. так хорошо сумел объяснить Гроку/ Болеслао. Пьяницы расходятся, холод усиливается, легкий снежок уступает место пронизывающему ветру, костер из щепочек, державшийся на виски и джине, гаснет на латинских литерах надгробной плиты знаменитости.
Это что за издевательство такое, с меня хватит, куда ты пропала, блядь, я вот сейчас намылю шею этому чучелу, а ну домой, твою и его сраную мать… этого подлеца…
— Сеньора…
— Нет здесь тебе никакой сеньоры и ни черта лысого!
Пожилая мужеподобная компаньонша, присматривающая за Беа, возникает откуда-то, пробудившись от сиесты, вызванной выпитым вином, и ее возмущает сам побег и то, что в жизни инвалидки появился мужчина.
От женщины разит алкоголем. Она берется за кресло-каталку и увозит Беа. Ханс куда-то исчез вместе со своим маленьким мотоциклом и крошечной любовницей. Остался только человечек с вытянутым профилем, забывшийся небесным сном между опушенными снегом крыльями ангела.
Грок садится на первую попавшуюся могилу, тщательно расправив под собой пальто, чтобы не подхватить колит от заледеневшего на декабрьском холоде мрамора. Ему нужно оглядеться и подумать.
Смутный силуэт любительницы поддать, толкающей перед собой кресло Беа, едва различим на пересеченной местности в ночной мгле. Понятно, что мужеподобная компаньонка (у которой на лбу написано, кто она) удовлетворяет, как могла бы и любая другая, сексуальные потребности Беа. Ясно, что они живут вместе и что Беа, неземная Беа, полностью от нее зависит.
Грок смотрит на них издали, как на еще одну уходящую от него любовь, как на еще одну потерянную возможность зацепиться за ускользающий от него реальный мир: работа; увольнение на пенсию; юная Флавия; жалкие незамужние любовницы; подружка Хосе Лопеса, получающая от наркотика большее удовольствие, чем от секса; А., который умирает; Ханс, запропастившийся со своей маленькой потаскушкой (рядом с Хансом все уменьшается в размерах); Клара, похожая на херувима, играющего с острым топором между ног; Беа, бескрылая и отчаявшаяся птица, которую увозит лесбиянка, и — возвращение к повседневной рутине.
Человечек с удлиненным профилем проснулся (наверняка, потому что замерз) и, потягиваясь (хотя ему почти нечего потягивать), с удовлетворенным и самодовольным видом прохаживается по огромной надгробной плите. Своими высокими каблуками коротышки и подошвами ботинок он наступает на костер, вернее, на то, что осталось от костра, и вдруг начинает ногами расшвыривать — золу. Возможно, что он приходит сюда каждую ночь и, заботясь о том, чтобы их не обнаружили и не положили конец их сборищам, не хочет оставлять следов.
Грок просто наблюдает за происходящим из темноты. Но человечек спускается по трем ступенькам мемориала и направляется к нему.
— Вы никчемная рухлядь, трухлявый гриб, дерьмо, и, кроме того, мне кажется, что вы стукач и дубина стоеросовая. Я не доверяю вам еще с первого костра. Почему бы вам вместо того, чтобы за мной шпионить, не убраться отсюда куда подальше?
Крохотный человечек, хорошо выспавшийся после попойки, но чувствующий с похмелья раздражение, мешающее ему рассуждать спокойно, загородил дорогу Гроку, демонстрируя всю низкорослую стать своей персоны.
— Я, да-нет, вы увидите…
Появился Ханс с мотоциклом. Извини, я был занят там с одной мерзкой шлюшкой. Ты тоже не терял времени зря с инвалидкой. У тебя еще есть дела. Давай, садись.
Грок садится, обхватывает Ханса, и они уезжают, салютуя из выхлопной трубы. Бахвалистый человечек, оставшись в полном одиночестве, смотрит им вслед и не знает, что делать. Потом он решительно снимает обувь, которая ему за все это время до боли надавила ноги, пьет из своей секретной фляжки (похоже, что она есть у всех) и снова ложится спать между опушенными снегом крыльями барочного апокрифического ангела Переса Комендадора.
* * *
Вечером (после сиесты и предваряющего ее обеда в компании каменщиков) Болеслао иногда устраивал для себя прогулку, отправляясь пешком в Ретиро по Лагаска или по Клаудио Коэльо. По тротуарам обеих этих улиц, культурных, длинных, прямых и узких, можно было идти ни о чем не думая или думая только о своем.
От наплыва молодежи и пожилых людей Ретиро весной превращался в человеческий улей. Сумасшедшему столпотворению обыкновенно способствовала и какая-нибудь огромная выставка абстрактного искусства одной из иностранных знаменитостей вроде Генри Мура.
Болеслао помнил Ретиро в годы диктатуры: влюбленных, разбегающихся от бранящихся лишь для проформы сторожей; пенсионеров, перебрасывающихся в карты на деревянной скамейке с развернутой на ней, как скатерть, газетой; рубеновских[13]лебедей, разыгрывающих свой ни для кого не предназначенный спектакль на маленьком озере возле Хрустального Дворца. Этот особый замкнутый мир очень нравился Болеслао и казался ему романтическим, но, по сути, был модернистским, вернее, — самым настоящим Модернизмом.