спать в кабине с работающим мотором. Чуть мотор заглохнет — они тут же просыпаются. Сечешь? — Он сбавил скорость. — К чему только человек не приспособится! Вот вливают ему пенициллин, анальгин — это ж яд из ядов, а организм и к этому применяется. Ко всякой дряни человек может приспособиться.
— Это точно, — кивнул Окладников.
— Не ко всякой, — вставил Митин, увидев, что замелькали огни Семирецка.
…Тернуховский поезд тормозил, знакомая водонапорная башня, липы вдоль железнодорожного полотна. Приехали. Да, тот Митин, который так давно ездил по тайге и северным дорогам, думая, что все у него впереди, отошел в прошлое. Теперь он иной. Душа его рвется постичь суть. «Для чего все?» Думает он, подобно Легкову. «Как прожить, чтоб не стыдно было хотя бы перед Любкой? Как сцепляется в природе одно с другим?» И к чему все? — задает он себе вечные вопросы. Митин хочет, чтоб жизнь была совершеннее, чтоб люди, открывшие новое, видели результаты собственными глазами, чтоб человеку существовать удобнее. А становятся ли люди счастливее, когда им удобнее, когда они всем обеспечены? Он мотается по свету, сравнивая, узнавая, слушая, что люди говорят. Может ли он ответить, кто более счастлив: Каратаев, Старик или Окладников? Или они с Катей, или Любка? То-то и оно.
Поезд остановился. Совсем рассвело. Митин подумал, что как раз успеет заскочить к Катерине до ее ухода в театр. Глядишь, обойдется без объяснений. И она все поймет. Ему вдруг представилось, как живут они втроем — Катя, он и Любка. Катя готовит ужин перед спектаклем, Любка собирается на свидание, чистит перышки. Вдруг она передумывает. «Папуля, — говорит его дочь весело, — может, посидим сегодня вечерком дома?»
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Люба растягивается на койке палаты № 431 лицом к стене, говорить ни с кем не хочется, сегодня, как назло, все заладили про сердце с барахлящими клапанами, про анализы и кто как оперирует. И дураку ясно, что сердце лучше всех — Романов, чуть слабее его — Завальнюк, сосуды на ногах и руках умеют почти все.
Луч солнца, уходя из палаты, нацеливается в Любин зрачок, она жмурится — под веками плывут разноцветные кружочки. Не слушать никого, тогда можно помечтать о Володьке, но почему-то Куранцев не возникает в ее воображении, на память приходит детство, как она маленькая, и с нею мать. Легкое, ласковое бормотание, прикосновение пальцев к лицу. «У тебя жар», — шепчет мать; рука, словно обессилев, соскальзывает с лица на плечи, гладит их. Мать ослепла, она смотрит руками.
Потом из-за стены плывут забытые разговоры, голоса: осипший, прокуренный, с одышкой — тетки Люси, и материн, совсем юный, в конце фразы затухающий, словно обесцвеченный.
«Не выдумывай, Ламара, — говорит тетка сердито. — Ты, слава богу, еще жива. Ребенок тебя уважает». — «Я ведь только… если что случится», — отзывается мать. «Ничего не случится, люди бывают еще с рождения слепые, а живут по девяносто лет. — Тетка попыхивает сигаретой. — Ты, Ламара, свое взяла. И красавица писаная, и наработалась всласть, и налюбилась. А я и того не успела, хотя и зрячая. Так что на жалость меня не бери. Терпи». — «Нет уж, — тоненько вздыхает мать, — я чувствую, мне недолго мучиться. Любе без меня каково будет, вот что страшно». — «Не хорони себя раньше времени, — сердится тетка Люся, — вон Матвей твой добился самого Фатилова, ему твою опухоль как прыщ сковырнуть. Одному из тыщи такое везение». — «Я же говорю, — колокольчиками переливается голос матери, — если что, присмотри за Любой. Мотька мой вечно в бегах, а ты к Любочке ключи подберешь, уверена». — «Какие, к черту, ключи! — взрывается тетка. — Ей через год в школу, а она как смерч какой. Где ни появится — повсюду ей разорить надо. Господи прости, за что только такие на свет родятся!» Тетка ждет, что скажет мать. Мать молчит. А еще про гены какие-то толкуют. Опять затяжка, уже с нервом, в сердцах. «Какие, к дьяволу, гены, ты — тихая, ангельской красоты и души женщина, муж твой хоть и балаболка, но с достоинством, плохого за ним нет. Ладно, не маши рукой. Было дело — бросил он тебя с ребенком, загулял. Но с кем не случается? Теперь каждый второй либо пьет, либо бегает. А твой, как вернулся, — все. Завязал. Волоком его от тебя не оттащишь. — Звук затяжки, и после паузы: — А вот дите у вас, извини, конечно, словно ураган какой. Все норовит смести, разбить, будто ждет кому бы это сегодня настроение испортить». Мать вздыхает, чуть всхлипывает, но не плачет…
Ребенком Любке казалось, что мать не умеет плакать, из незрячих глаз слезы не текут, да и глаза были настоящие, темные, с желтыми искорками, со струящимся живым блеском. До сих пор Люба толком и не знает, какая версия о слепоте матери правильная. Про это все по-разному рассказывают. Одни — что у матери нашли какую-то опухоль в голове, опухоль эта защемила зрительный нерв, и мать ослепла. Другие уверяют, что впервые это случилось с Ламарой всего на несколько дней, когда у Любки была ангина с высокой температурой, а отец ее, Митин, загулял на чьем-то новоселье. Третьи убеждали, что вообще это было, когда отец уже ушел от них. Оказывается, он исчезал чуть ли не на год, потом вернулся, и вроде бы приступы с потерей зрения у матери стали после этого повторяться. Но были люди, которые уверяли, что ни загулы отца, ни опухоль здесь ни при чем, что была какая-то важная встреча, мать ходила туда вместе с бабкой, Асей Валентиновной, а вернувшись, стала метаться по дому, кричать: «Погубят, погубят!» В тот день мать руками ощупывала стены, и вообще рассудок у нее помутился. Но рассудок, как оказалось, не повредился ничуть, а вот со зрением обернулось плохо.
До Любки доходят возгласы соседок по палате, она выпрастывает голову из-под одеяла, косит глазом. Входит сестра Этери, молча кладет на каждую тумбочку по пакетику с таблетками, на пакетиках фамилии больных. У общего стола, где банки с цветами и журналы, Этери останавливается, листает «Экран».
— Митина, почему тетрациклин в туалет спускаешь? — говорит она, не глядя на Любку.
— Я? — Любка возмущенно вскидывает рыжеватые ресницы. — Да я вообще в него не хожу.
— Именно ты. — Этери откладывает журнал, подходит к больной у противоположного окна, будит ее: — Хомякова, просыпайтесь, пора укольчик делать. — Она ловко протирает спиртом кожу, всаживает иглу, в дверях оборачивается к Любке: — Таблетки, Митина, растворяются, а пакетик с фамилией до сих пор в туалете плавает. Не хочешь лечиться — не надо, а лекарство — оно дорогое. Другому побереги, у