физиком и работал в какой-то лаборатории. Чтобы помочь семье друга сводить концы с концами, он взял Игоря лаборантом. Поэтому Кузя не удивилась, когда на имя директора школы пришло письмо из новосибирского Академгородка, в котором говорилось о незаурядных способностях Игоря в области физики, что было ясно из присланных им ответов и решенных задач. Московской школе было предложено послать Игоря учиться в особую школу при Академгородке.
Кузя обрадовалась и огорчилась одновременно. Она уже не мыслила своей жизни без Игоря, без его голубятни и старинной галереи, без глазастых двойняшек и вечерних копаний на книжных полках.
Зато мама Игоря словно светилась изнутри гордостью и счастьем.
— Знаешь, Наташенька, я так рада за Гошку, у нас ведь там друзей много осталось, отец наш там начинал. И потом, это верный путь в институт. Отец был бы доволен…
3
Мама Игоря умерла две недели спустя. Просто не проснулась утром.
— Какая легкая смерть, — приговаривали соседки, сморкаясь в платки и гладя по головам притихших, испуганных двойняшек.
Кузе было непонятно, как смерть может быть легкой, и еще ей казалось, что эти две толстые слезливые бабки даже были рады, что вот не они, а она умерла, еще такая молодая. Словно убийственно несправедливое нарушение очередности вдохнуло в них ощущение собственной незыблемости на этой земле.
Кузя впервые в жизни столкнулась так близко со смертью. Это было непостижимо.
Добрый гармоничный мир, в котором жила Кузя, треснул, развалился.
Совсем недавно на уроке литературы Кузя читала наизусть отрывок из «Войны и мира», который ей выбрал Игорь.
Накануне вечером Игорь проверял уже вызубренный Кузей текст. Это была сцена смерти князя Андрея…
«Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной, и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и — далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и по той странной легкости бытия, которую он испытывал, — почти непонятное и ощущаемое…
Засыпая, он думал все о том же, о чем он думал все это время, — о жизни и смерти. И больше о смерти. Он чувствовал себя ближе к ней.
«Любовь? Что такое любовь?» — думал он. Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть бог, и умереть — значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику».
Когда Кузя закончила читать, в глазах мамы Игоря стояли слезы, и она, не стесняясь их, проговорила задумчиво:
— Боже мой, какой великий писатель! Только гению доступно так написать.
Кузя тогда не поняла. Она выучила этот отрывок потому, что его выбрал Игорь. Она даже не понимала толком, о чем он…
На кухне выключили воду. Стало тихо. Совсем тихо, до напряженного звона в ушах. Уличные шумы, словно покорившись всеобщей минуте молчания, какой-то единой скорби, зависли на уровне моего окна. На кухне чиркнула спичка. Я вздрогнула. Где-то этажом выше жалобно мяукнул котенок.
Я вспомнила. Мое теперешнее оцепенение. Такое уже было.
В белом, бесконечно длинном коридоре послеродового отделения женщина во врачебной шапочке до бровей низким хрипловатым голосом сказала мне, что мой ребенок, мой сын, появившийся на свет неделю назад, не будет жить.
Я почувствовала тогда, как мое тело, перестав принадлежать мне, стало невесомым и, отталкиваясь легкими толчками от какой-то малости меня, способной чувствовать, закружилось и понеслось куда-то, меняясь в размерах, разбухая каждой бывшей моей клеточкой.
А потом наступило то самое оцепенение, когда время обращается вспять и лишь вечность — единственное точное измерение.
Я не плакала тогда, что было, наверное, неестественным и странным, не спрашивала: почему, как же так, за что? Я видела вновь и вновь его маленькое желтое личико в белой косыночке с какими-то лишь одной мне видимыми подергиваниями полуприкрытых век. Потом тупо смотрела в окно, где, задрав вверх неприкрытую голову, стоял под падающим снегом мой тогда уже похудевший Макаркин, смотрела и не жалела ни его, ни себя, ни нашего ребенка. «Что же, так создан мир», — приказывал мне жестко и трезво мой ополчившийся разум. И я повторяла беззвучно: да, так создан мир…
Моему сыну месяц назад исполнилось семь лет. «Дикошарый», — называет его воспитательница Ольга Ивановна. В сентябре он пойдет в школу.
А я все никак не могу избавиться от его маленького желтого личика в косыночке. Иногда просыпаюсь среди ночи и брожу до утра по спящей квартире, уговаривая себя, что все ведь уже давно в прошлом… Но, видно, все не проходит никогда, иначе откуда эта истязающая по ночам глухая, отчаянная тоска…
На кухне снова захлюпала присоска, или вантуз, как ее называли в хозяйственном магазине, негодуя на мою неграмотность.
Надо было на что-то решаться… «Слесаря вызывали?» — эхом прозвучал в голове насмешливый знакомый голос. Только сейчас я вдруг увидела себя со стороны — невыспавшаяся, ворчливая мегера со всклокоченными после сна волосами, заспанными глазами, в мятом халате, из-под которого на полметра торчит хвост ночной рубашки. «Господи, и это взамен ясной, жизнерадостной Кузи» — пронеслось в голове. Я прислонилась лбом к оконному стеклу в мутных затеках и пятнах наследившего дождя. «Хотя какое это теперь имеет значение?..»
Двойняшек Турбиных отправили к тетке в Подмосковье. У Кузи мучительно ныло сердце, когда на вокзале они с Игорем отрывали от себя цепляющиеся ручонки.
А когда за окном поплыли, качаясь в ритм поезда, одинаковые голубые помпоны рядом с лицом чужой добродушной женщины, Кузя разрыдалась, как маленькая, пряча лицо в колючем воротнике пальто Игоря.
Игорь гладил Кузины волосы и тихонько приговаривал:
— Да полноте, матушка Наталья Алексеевна, я пойду работать и совсем скоро заберу их обратно…
Игорь перешел в школу рабочей молодежи и устроился на завод.
Виделись Кузя с Игорем редко. На носу были выпускные экзамены.
В выходные дни Игорь уезжал к тетке в Подмосковье. Он очень изменился. Похудел, под глазами залегли темные тени, взгляд стал жестче, а речь определенней.
Однажды, выставленная мамой на улицу — проветрить голову от учебников, — Кузя забрела во дворик.
Заброшенная голубятня уныло мокла под моросящим весенним дождем, одинокий голубь, разгуливающий возле лестницы, увидел Кузю, виновато спрятал голову в