налегке, а денщики, солдаты, тащили за ними следом огромный багаж. Что это значило? Неужели они отправились на войну с таким багажом?! Ведь он был бы велик и для курортников…
Два немца завтракали на балконе трехэтажного старого особняка (в нем раньше помещался горком комсомола), на виду у всей улицы. Солдат, изогнувшись над столом, накрытым белой скатертью и уставленным бутылками, медленно опускал на него блюдо с поросенком…
От черной зеркальной плиты у входа в городской комитет комсомола не осталось и следа. Повыше дощечка с названием улицы (Красноармейская) заменена была новой. По-немецки и по-украински на ней было выведено: улица рейхсмаршала Германа Геринга. И те же слова повторялись под фонарями домов.
Улица казалась знакомой и незнакомой, той самой и — мгновениями — до жути иной, не самою собой…
Воля шел по своему городу и в то же время — по улице Германа Геринга, и от невероятности, невозможности и реальности этого на какие-то миги терялось ощущение собственного «я», исчезала память о себе: он переставал быть Волей — пятнадцатилетним, сыном Екатерины Матвеевны, тем, кому Гнедин поручил Машу, кто стал перед войной значкистом, ждал приезда отца — командира полка, сейчас шел к Рите, в которую был влюблен. Некто шагал в эти миги куда-то, зачем-то.
На Интернациональной, переименованной в улицу Мазепы, Воля оказался вдруг рядом с колонной пленных, свернувшей ему навстречу из переулка. Пленные красноармейцы шли по мостовой, глядя прямо перед собой. Они шли быстро, потому что этого, вероятно, требовали конвоиры, но среди них — Воля видел это — были не только избитые, измученные, были и умирающие, делавшие быстрые, но последние шаги.
Через минуту, когда он смотрел им вслед, от последней шеренги отделился человек, мгновение постоял на месте и, пошатываясь, продолжал идти. Расстояние между ним и последней шеренгой, однако, не сокращалось. Тогда конвоир ударил его автоматом дважды подряд; во второй раз — уже упавшего на мостовую. Не раздалось ни стона, ни вскрика, и Воля понял: «Убили!» — и завопил, во всю мочь разевая рот, оглушая себя этим воплем, в котором был не только ужас, но, как ни странно, зов. Он звал, как если б могли появиться люди, милиция, «скорая помощь»…
Немец, убивший пленного, неторопливо поворачивался вокруг своей оси — он искал источник шума — и через секунду наткнулся бы взглядом на Волю, а Воля увидел бы его лицо. Но тут сзади на Волин затылок легла чья-то рука, пригнула его голову к асфальту в бороздах и ячеистых вмятинах от танковых гусениц, и он услышал над собою знакомый как будто голос, обещавший по-немецки, что задаст ему — «этому мальчишке, этому дурню» — хорошую трепку.
— Ну, я тебе всыплю! — сказал затем тот, кто держал его, по-русски, и теперь Воля почти уверен был, что узнал голос Леонида Витальевича. Посмотреть вверх он не мог — сильная рука не давала ему разогнуться, — но белые парусиновые полуботинки и светло-серые брюки он вроде бы узнавал…
— Пустите, Леонид Витальевич, — попросил он, плохо соображая, что происходит.
— Негодяй! Бездельник! — отвечал Леонид Витальевич (теперь уж наверняка он!) и сейчас же выкрикнул эти слова по-немецки. После чего потащил Волю за собой, и тот чуть ли не на карачках должен был за ним поспевать. Немец смеялся им вслед, довольный…
Они свернули в переулок, потом в какой-то двор, и только тогда Воля смог распрямиться во весь рост и окончательно удостовериться, что схватил его Леонид Витальевич.
— Сожалею, если помял вас немного, — сказал ему учитель. — Разумеется, вынужденно. Мне показалось, немец мог выстрелить, мог вас, м-м… сотоварищам поручить. Не думаю, чтобы мне почудилось. Я это почти инстинктивно — представил вас мальчуганом-озорником, настигнутым свирепым учителем… Учителем прусского, что ли, образца. А?.. Это вышло у меня?..
У Леонида Витальевича появилась одышка, он смолк, потом продолжал решительно:
— Вам нужно как можно реже выходить из дому. Затворничество тягостно, но надо к нему себя приучить, уйти с головой в книги, заняться самообразованием — иначе вы пропадете! Прогулки придется на время отменить, ничего не поделаешь. Внушите себе, что добровольное затворничество лучше вынужденного, не говоря уж о… Ну, куда вы сейчас шли?
— К Рите Гринбаум, — ответил Воля так, будто это разумелось само собой. (К кому же еще он мог идти?) — Не нужно было, по-вашему?
— Нет, следовало, — быстро, твердо сказал Леонид Витальевич. — Это необходимо. Если позволите, я с вами…
Все обрадовались им — Рита, Аля, их мать, которая раньше бывала холодна к Воле: она желала, чтобы друзья дочерей были непременно старше их (Воля даже знал на сколько — на четыре-пять лет), а он был моложе. Но сегодня, оторвавшись от шитья, она сначала Леониду Витальевичу, потом Воле сказала:
— Очень приятно вас видеть. Спасибо, что пришли. — И голос у нее был не просто приветливый — растроганный.
— Нас не за что благодарить. Нам просто хотелось вас проведать, — ответил Леонид Витальевич.
— Есть за что! — возразила мать Риты с силой. — Пожалуйста, не будем об этом говорить! Извините, я сейчас закончу работу… — Продолжая, как казалось Воле, что-то латать, она жестом подозвала Алю и, когда та наклонилась к ней, прошептала ей на ухо, как жаркий секрет, но так, что и гости все-таки услышали: — Поставь на стол чай и варенье!..
— Какое?.. — спросила Аля, заслоняя рукою свои губы и ухо матери.
— Лучшее! То, что оставлено на черный день…
Аля вышла, и Воля, глядя на осунувшуюся Риту с той пристальностью, которой она, бывало, шутливо пугалась («По-моему, ты во мне высматриваешь какие-то изъяны. Нет?»), а теперь не замечала, сказал, чтобы увидеть ее улыбку:
— У мамы в буфете, когда я маленький был, несколько банок варенья стояло, но она мне не давала, всё говорила: «Это на черный день». Вот раз я стою, вздыхаю, а мать спрашивает: «Чего вздыхаешь?» Я ей говорю: «Жду, жду… Хоть бы скорей этот черный день наступил! Мам, скоро он или не скоро?»
Рита улыбнулась, но не потому, что ей было смешно, а лишь потому, что Воля — она видела — ждал этой улыбки.
— И вот он для нас наступает, — сказала Ритина мама, как бы отвечая на Волин рассказ или заканчивая его. Она перекусила нитку, воткнула иголку в подушечку и, аккуратно расправив, протянула Рите платье с желтой шестиконечной звездой. — Возьми. Я сделала так, что потом легко будет спороть. Платье не испорчено.
— Мамочка, я в нем не выйду! — вскрикнула вдруг Рита. — Ну как я в нем выйду?! — В голосе ее звучали в одно время