не что иное, как защемленная в продолговатом мозжечке, за порогом моего сознания, центральная мысль, загнанная туда силою воли и дающая знать только во сне, мысль, что каждую минуту могут одеть... вуаль....
Еще раз вижу утреннее солнце...
По заведенному порядку начался день.....
В коридоре послышалась моя фамилия.
К камере подошли, звеня ключами.
Открывают дверь.... Выходи! Мурашки быстро пролетели с головы до пят; вот и дождался....
— В суд! поясняет надзор. Ловушка, пронеслось в голове. Помощник начальника пытливо, не показывая вида, наблюдает за мной.
Во дворе принимает конвой. Все еще не верю.
Начали выводить следственных заключенных и, тогда только я удостоверился, что иду на суд.
Товарищи любопытно и сочувственно поглядывают на меня.
Дело, за которое могу получить „лишение прав“, будет разбираться судом, благодаря бюрократической канцелярщине. Меня, „смертника“, приговоренного к лишению жизни, ведут туда за таким пустяком.
Еще раз выйду за ворота тюрьмы, увижу волю и гляну на мир; они широко распахнулись. Наша „партия“, окруженная шашками наголо, двинулась на улицу.
На тротуарах стали останавливаться прохожие, любуясь „несчастненькими“.
Я чутко фиксировал жизнь. Каждое движение и все, что обращало на себя мое внимание, казалось иным, чем всегда: я как-будто из них смотрел на себя и разглядывал себя и их.
Облитая водой мостовая блестела, как лакированная.
Чем ближе к центру небольшого города, суета усиливалась..... Крики азиатов — торговцев, возгласы газетчиков, звонки трамвая, шум проскочившего автомобиля, лязг кандалов, обиженное гуденье телеграфных столбов, где в проволоках мчалась мысль человека, дерзкое предупреждение встречных конвоем, — все сливалось в нестройную, но приятную музыку...
Показалось море, и блеснул простор его. На той стороне залива, по крутизне, лепились белые домики; не страшные по виду броненосцы, скорпионы двадцатого столетия, плавно, как на рессорах, на груди дышащего моря, хлюпали, подымаясь и погружаясь; вот, ослепляя резкой белизной, промчалась под парусом яхточка и скрылась за поворотом; зелень сада гармонировала с красками окружающего, и все было залито светом яркого, южного солнца.
Стройными, узкими, элипсообразными и обоюдоострыми краями, как длинными мечами вонзились листья пальмы в воздух; один из них во всю длину треснул и был перевязан искусною рукой садовника: не родной климат и почва болезненно отразились на ней, — тоже ведь пленница из далекого края.
Цветы приятно ласкали глаз.
Поклоны невинных знакомых встречали меня, и взгляды их тянулись за мной.
В голове, под влиянием свежего воздуха и впечатлений, появилось легкое опьянение, нервы вибрировали, как струны Эоловой арфы.,..
Зал суда был наполнен гулом прибоя моря, и сплошной шум его пронизывался, от девятого вала, звоном дрожащих стекол, угрожая и негодуя на все творящееся; актерски-величавое спокойствие мастеров судейского цеха нарушалось и мешало отправлению взятой на себя миссии.
Предо мною проходили жертвы современного неустройства; их, „продукт известного состояния всего общества“, тащит на заклание само общество.
....Слегка потертый тюрьмой и средой, еще не оперившийся юнец часто посматривал на полную, с немного косыми глазами девушку и, она мило улыбалась ему; его зубы клали отсвет на лицо, что делало его приятным. Оба молча, инстинктивно стремились друг к другу и, если „пофартит“, они выйдут на волю, и спелый плод будет сорван.
Мне, как отцу, но не годами, хотелось сказать им: живите, наслаждайтесь и нс теряйте времени.
Меня, осужденного, между прочим, за отрицание существующих законов, привлекают за то, что я хотел уклониться и избежать неволи; как-будто стремление это не то же, что сон, речь, питание, — оно нормально и присуще живому человеку и зверю даже.
Ах, вы, „правоведы“!
И мне кажется, что признающий искренно законы и осужденный ими, если бы перед нпм открыли двери тюрьмы, сам не должен выйти из нее, а тогда не нужна и стража; но, судить фактически за одно и то же вторично—возмутительно и требовать, чтобы я добровольно согласился отбывать наложенную не признаваемую кару еще мерзостнее.
Даже честными врагами не могут быть эти „господа“!
Я у себя опять. Вечереет.
Богиня Мойра сегодня преподнесла мне подарок: в книге моей жизни вписана новая лишняя страница, и я перечитываю ее и наслаждаюсь; всего то их осталось до конца немного, быть может, одна, но и ту могут перервать на двое.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Эхо азефовщины докатилось и до меня. Но всему этому нисколько не удивляюсь. Там, где демократизм на словах только, а равенство на бумаге, возможны подобные явления.
Не потому ли нити оказались в руках жандармов.
Как возможно допустить, что целый съезд, который должен быть координацией сил и идей партии, стал игрушкой, креатурой Охранного Отделения, провел его директивы: „никакой крупный акт не мог быть совершен без согласия и агентов Ц. К.“, деятельность всей партии контролировалась Азефом и Ко.
С давних пор существовали Осинские и Дегаевы, Балмашевы и Азефы. Какие контрасты и крайности. Но где же партии, партии „пролетариев“ и „трудящихся“? Что делали „чернорабочие“, „пешки“? Как они могли допустить верховодить собою? Партии не существовало: было самозванство.
Двухсотлетнее владычество над рабами привило: у одних — бар стремление к властвованию; такое же долгое холопствование других выработало „рабский дух“; эти предрасположения передавались по наследству и культивировались воспитанием. Социалистические партии в России созданы лицами из дворянско-буржуазного лагеря; они уплачивали долг народу за своих „известной подлостью прославленных отцов“.
Я не бросаю в них камнем. Это явление было необходимостью, но оно приучало массы надеяться на других и полагаться на своих „честных“, „идейных“ руководителей, а те не могли еще утерять замашек, воспринятых от своих отцов, порвать с прошлым, что сказалось и в тактике и в идеях партий.
К черту революционно-социалистическую филантропию — она оскорбительна для народа. Революция меньшинства с целью облагодетельствовать большинство — нелепость.
„Революция сверху“ ослабляет народ, который отвыкает от самодеятельности и приучается ждать манны небесной от каких-то „милостивцев“; мед смешан с ядом.
В народе зреют силы и пока деятельность его выразилась в синдикалистском и коммунистическом движении; но это только первые самобытные шаги— опыты, не забывая о том, что они еще резче выделяются на фоне существующего, как „яркая заплата на жалком рубище плаща“ — которым угрожает опасность: этот первоцвет рабочих будет заглушаться чертополохом засеваемым