этом добрый знак. Он спал и видел собственную персону царем Малороссии и за власть готов был отдать германцам что угодно, даже собственную жену (на нее как раз положил глаз командующий экспедиционными войсками).
Махно в эти дни находился в Таганроге, он быстро сообразил, что пространство вокруг него начали поджаривать и надо срочно смазывать пятки салом, иначе от гетманских гайдамаков, да от немецких солдат ему не уйти – они умеют бегать быстрее.
И Махно поспешил исчезнуть из Таганрога.
Через некоторое время он объявился в Москве, где у него и состоялась встреча с Лениным…
Тридцатилетнему Махно льстило, что его все чаще и чаще называли батькой – и делали это незнакомые люди, сивоволосые, морщинистые, белобородые, – лицо Махно разом приобретало важное выражение, губы он, чтобы хоть как-то совладать с улыбкой, плотно сжимал.
Он много ездил, часто исчезал, но в Гуляй-Поле появлялся регулярно. Как-то он остановил коня перед знакомым тыном, за которым стоял старенький бедный дом. Сердце у него болезненно сжалось: в этом доме жила Настя, его суженая, которая не сумела уберечь их общую кровинку – сына Василька… Махно покрутил слепо головой и тронул коня, намереваясь перескочить через тын, но в последний миг натянул поводья, сдержал вороного. Конь у него был черный, как ночь.
В доме никого не было: окна запылены, выгоревшие ситцевые занавески даже не шевельнулись – мертвым выглядел дом, в котором он когда-то любил бывать.
Он услышал странный звук, похожий на задавленный взрыд, кадык у него гулко дернулся, ушел вверх свинцовой гирькой, опустился, и Махно резко поднял голову. Почувствовал боль, словно бы от него, живого, что-то отрезали…
В следующее мгновение он зло хлестнул плеткой коня и поскакал вдоль улицы.
Гуляй-Поле изменилось, оно уже давно перестало быть селом, состоявшим из пятисот душ, иногда сюда – с повстанцами, – набивалось до пятнадцати тысяч человек, село расползлось, с двух сторон криво въехало в степь, по праздникам гомонило, будто огромный цыганский табор.
Перемещались повстанцы стремительно – как австрийцы ни пробовали накинуть на них сеть, ничего из этого не получалось: боевые группы Махно ускользали из-под сети, уносились в степь, а там ищи их, свищи… Не досвищешься, не отыщешь.
Австрийские и немецкие офицеры даже рычали от злости, но ничего поделать с неуловимым батькой не могли.
После нескольких стычек с махновцами они практически дотла спалили Дибровку – осталась только измазанная сажей, будто бы почерневшая от горя церковь, да несколько чумазых, залепленных пеплом, с выбитыми окнами хатенок.
Махно вместе с Щусем и отрядом в пятьдесят человек нагрянул в Дибровку – посмотреть, что же сделали оккупанты с этим нарядным веселым селом. Щусь как увидел Дибровку, так нехорошо окаменел лицом, глаза у него сжались в кривые крохотные щелки, будто у китайца, через пару минут мужественный матрос вообще не выдержал, заплакал: ведь с этими домами было спалено и его прошлое…
Впрочем, плакал он недолго – стиснул кулаки и произнес злым свистящим шепотом:
– Они у меня за это поплатятся. Ох как поплатятся! Еще не вечер… – Щусь знал, что говорил.
В Дибровке повстанцев встретили угрюмые селяне, взгляды их были настороженными, с горьких, морщинистых от боли губ готовы были слететь недобрые слова, но у дибровцев хватало такта и душевной силы сдерживать их.
– Мы обязательно расплатимся за сожженные хаты, – пообещал дибровцам Махно, слез с коня и поклонился всем, кто собрался на площади у полуспаленной почерневшей церкви: – Простите меня, земляки, простите всех нас. Если бы мы не допекли австрияков, этого бы не было. Но мы их допекли.
Дибровцы ничего не сказали Махно. А с другой стороны, что попусту трещать? Только воздух сотрясать без всякой надобности – словами ведь делу не поможешь.
Вскоре Махно рассчитался за Дибровку.
Верного человека Пантелея Каретникова он сделал начальником разведки – посчитал, что лучше Пантюшки для этой должности никого не найти, подвижной, неутомимый – может двое суток шагать без сна, а если уж сядет в седло, то из него готов не вылезать целую неделю, только глаза от усталости сделаются красными, как у быка, и все, – Пантюшка показался батьке очень сообразительным по разведывательной части. Разнюхать, узнать, где что плохо прикрыто, а тем более плохо лежит – для Пантюшки было первым делом.
В те дни Махно совершал со своими хлопцами рейд по степи. В затяжные бои он не ввязывался, крупные силы австрийцев и немцев не трогал, – и делал это вовсе не потому, что боялся их – не считал просто нужным, тем более, что дела у тех на фонте были не ахти какие, немцы над австрийцами измывались как могли, считая их людьми второго сорта, и вообще – не воинами, а лукоедами, капустными и чесночными душами – видать, за привычку добавлять в тушеную капусту чеснок, хотя сами немцы это тоже любили делать, а если сверху в капусте появлялась еще и подкопченая сарделька с тугой кожицей, то тогда забывали даже про клятву кайзеру – сарделька была дороже.
Стоял ноябрь. По ночам звенели морозы, степь покрывалась белою махрой инея, утром иней долго и смачно хрустел под ногами – местами он был так прочен, что его не разбивали даже копыта лошадей, иней долго не поддавался слабенькому утреннему солнцу, делался темным, прозрачным и сходил на нет только к двенадцати часам дня.
Ночевали прямо в тачанках, у пулеметов.
Ночью Пантюшка Каретников взял с собою пятерых хлопцев и ускакал в темноту – пощупать, что в округе творится, вдруг обнаружится что-нибудь интересное – например, индийская гробница с золотом или египетская пирамида. Вернулся он утром, когда небо уже порозовело и сделалось светло, – глаза у Пантюшки широко распахнуты, рот тоже распахнут, будто не начальник разведки скакал на кобыле, а кобыла скакала на нем.
– Батька, батька! – он энергично растолкал Махно. – На железнодорожной колее, прямо в степи, эшелон с немцами застрял.
Махно стремительно вскинулся на тачанке, сбросил с себя ковер, под которым спал.
– Где?
– Да прямо в голой степи, говорю.
– Чего немцы там делают?
– Топливо у них кончилось, вот немцы и встали!
– Фью-ю-ють! – не замедлил протяжно просвистеть Махно. – Удивительная все-таки штука – жизнь. И много там этих, кривозадых?
– Да целый эшелон, говорю. Паровоз, правда, они не отцепили, хотя пара этого в паровозе даже на стакан не наберется. Немцы на станции деревья рубят. От топоров только звон стоит.
Батька громко хлопнул ладонью о ладонь – будто из пистолета по воробьям саданул.
– Станция далеко?
– Рукой подать.
– Как зовется?
– Новогупаловка.
– Название подходящее. – Махно усмехнулся. – Что с возу упало, то пропало. Локомотивы на станции есть?
– Целых два. Пыхтят под парами.
Махно вновь усмехнулся и скомандовал зычно, басом:
– Па-адъем!
На тачанках зашевелились люди. Через минуту около Махно уже находился Марченко. Рядом с ним переминался с ноги на ногу, поскрипывал