Однако в воображении австрийцев Галиция оставалась отдаленной, бедной, негостеприимной землей, с «безграничной болотной пустотой», как писал Джозеф Рот в своем романе о распаде империи[164], — этакий «край света», пережиток Средневековья. Но это был также фундаментальный регион для военной организации империи. Восточное ответвление Галиции являлось той буферной зоной, которая перед цепью Карпатских гор защищала сердце Австро-Венгрии от возможного русского наступления, и одновременно — плацдармом для наступательных действий в самые западные регионы царской империи. По этой причине его пересекали железнодорожные линии, которые по сравнению с потребностями для гражданских целей имели большую пропускную способность, связывая две столицы монархии с такими городами, как Львов, Краков, Перемышль (польск. Пшемысль). В этих городах, как и в других, размещались десятки тысяч солдат, расквартированных в огромных казармах, военных крепостях, оборонительных сооружениях, укрепленных лагерях. Самой впечатляющей цитаделью, одной из крупнейших в Европе, был Перемышль, с оборонительным кольцом в 45 километров и десятками фортов, где можно было разместить более 30 батальонов[165]. Оборона этого города-крепости стала одним из самых значительных и драматических моментов начала войны на Восточном фронте, и немало солдат, говорящих по-итальянски, участвовали в ней.
В эту далекую и неизвестную страну прибыла значительная часть италоговорящих солдат, переброшенных от одной границы империи к другой. Они прибыли туда после долгого путешествия на поезде, проехав через огромные территории, что для многих, кто никогда не покидал свои долины и деревушки, должно было уже казаться великим приключением, о котором почти всегда сообщалось в дневниках. Момент душераздирающих прощаний, отъездов с переполненных народом станций в битком набитых поездах, различные остановки в городах и поселках, где их торжественно встречали местные власти и медсестры Красного Креста, снабжавшие едой и сигаретами, панорама бесконечной и плодородной венгерской равнины, пристально изучаемой знающими и любопытными глазами солдат-крестьян и всё более скромный прием, получаемый на станциях восточных территорий, прибытие в новый мир Галиции с шокирующей встречей с военной реальностью, — всё это повторяется в записках и в письмах солдат[166].
Первый контакт с галицийской средой и ее населением обычно описывался в пренебрежительных тонах и суждениях: грязные улицы, бедные деревни, дома с ненадежными соломенными крышами, в то время как люди выглядели нецивилизованными, целые семьи проживали в нездоровой среде, где конюшня, кухня и спальни казались неотделимыми друг от друга. Описание деревни в центральной Галиции, сделанное Джованни Педерцолли, плотником из Сакко, близ Роверето, объединяет целый ряд мотивов, которые мы находим во многих других представлениях галицийской сельской среды: «поздней ночью мы вошли в грязную лачугу и попросили немного хлеба с намерением заплатить за него. Но здесь я должен остановиться и сделать небольшое описание этого места. В единственной комнате (если это можно назвать комнатой) бодрствовала женщина, еще молодая, на вид ей было около 30 лет, но из-за перепачканного лица она выглядела скорее как звереныш, чем женщина. В одном углу на полу спало несколько детей, вповалку, как овцы. Курицы, утки, гуси, все вместе заселяли заднюю часть комнаты-конюшни. В другом углу лежала даже хрюкающая свинья. У меня почти перехватило дыхание от адской вони и тошноты. Думаю, что в центральной Африке не могло быть больше грязи. Полуголые женщины в лохмотьях, грязные и босые; мужчины в таком же виде, а дети больше похожие на обезьян, чем на Божьих существ. Голые, как при своем рождении, перепачканные неопределенного цвета грязью, в общем, стыд»[167].
Существует много описаний, похожих на это: все они направлены на то, чтобы подчеркнуть презрительным тоном недопустимую степень отсталости и отметить дистанцию между галицийскими землями и родными деревнями[168]. Были и те, кто задавался вопросом, не являлось ли одичание населения, по крайней мере, частично, следствием происходящих потрясений: «Возможно, война довела их до этого состояния», — предполагает молодой триестинец Эмилио Станта, столкнувшись с видом грязных и вшивых мужчин и женщин[169].
Однако самые презрительные и жестокие суждения были о евреях. Джакомо Соммавилла описал их одетыми в грязные «длинные и черные рясы , в широкополые шляпы, с двумя пейсами, спускающимися им на щеки, однако, грязными были и пейсы». Это были владельцы домов, больших, чем у крестьян-славян, «куда вы не сможете зайти без кошелька в руках; себялюбие и скупость — вот их сущность»[170]. Галицийские евреи изображались «свиньями», которые везде, даже в разбитых войной местах, продавали голодным военным любые товары — продукты питания, сладости, имущество; «по сильно завышенным ценам, заманивая покупателей с назойливой настойчивостью»[171]. «Ebreorum[172] в большом количестве, — писал Родольфо Больнер в своем дневнике, описывая город Жешув[173] в центральной Галиции, — я никогда не видел таких грязных и вшивых людей, как они; их „гетто“ оскорбляет человеческое достоинство в двадцатом веке»[174]. Для Гверрино Боттери, родом из Триеста, учителя начальной школы, ставшего после войны заведующим учебной частью, евреи, «елейные, лицемерно плачущие перед теми, кто отдает приказы, становятся хищниками для тех, кто честно хочет платить, и — гиенами для их должников»; они «готовы продавать даже своих дочерей, чтобы заработать денег; они — удавка для поляков, которым остается напиваться и их убивать»[175]. В отношении евреейского населения зачастую совершалось мародерство и насилие, о чем рассказывал сам триестинец Антонио Даниэлис — со своими боевыми товарищами он напал и ограбил еврейские лавки с мамалыгой[176]. Судя и по вспоминаниям словенца Леопольда Вадняла, дома евреев часто грабили, полагая, что те прятали у себя всё лучшее, чтобы затем накормить русских победителей[177]. Грубый антисемитизм возникал не на пустом месте: триестинцы видели в своем порту толпы неопрятных чужаков, ожидавших пароходы в Америку; трентинцы читали об иудеях ужасные описания в католической прессе Трентино[178]. Теперь антисемитизму потакал и опыт войны[179].