лощеные студенты являли собой превосходный образчик тех, кто очутился попутчиком в поезде, держащем путь к коммунизму. Время шло. Отстоялся быт. В жилье обывателя, как символ покоя и сытости, утвердились запахи нафталина… <…> Мещанство вошло в свои берега». Стала появляться «пресыщенность», а с ней и все другие признаки упадочничества. «И ужасная догадка мелькает в отяжелевшем мозгу, что и он, обыватель-интеллигент, с идеями и запросами совсем не тот, что в годы близости к революции…»[1673]
Идеальным примером этого типа служит фигура, занимающая центральное место в сцене вечеринки у Тани, Исайка Чужачок – юнец, должный, как все мещане его толка, «ловить миг счастья», так как настоящего будущего у него нет[1674]. Хотя Исайка ратует за новый быт, Малашкин дает понять, что в глубине души этот свободный мыслитель остается совершеннейшим мещанином. Не случайно писатель наряжает его по последней моде: «Одет Исайка Чужачок был не только хорошо, но изысканно. На нем был серый костюмчик в клеточку, белая в синюю полоску рубашка, подол которой был заправлен в брюки и охвачен широченным желтым ремнем». Большевики устанавливали взаимосвязь между классом и внешним видом[1675]. Студенты могли быть вычищенными за нарушение классово конвенционной внешности, не говоря уже о модной одежде[1676]. Наряд антигероя во всем нарушал предписания Сольца: «Член партии не захочет иметь такой внешний облик, который осуждает среда трудящихся»[1677]. Так, под его острым крючковатым подбородком «был огромного размера ярко-синий галстук, так что бутон узла далеко выпирал вперед, а его боковые концы доходили почти до самых немощных плеч Исайки Чужачка»[1678]. «На вопрос о том, зачем ты носишь галстук, тот или иной бессознательный комсомолец со своей стороны базируется на том, что это охорашивает и что, в крайнем случае, это – не так плохо, потому что галстуки носили многие вожди рабочего класса. Но я говорю, – протестовал молодой комсомолец, – это есть карьеризм со стороны рядовых членов, когда они лезут в вожди. Они, как таковые, должны открывать шею солнцу, а не ходить, как собачка в ошейнике»[1679].
Франтоватый вид Исайки предостерегал читателя от того, чтобы тот принимал притворный антимещанский пафос героя за чистую монету. Столь распространенный среди анархистов, троцкистов и других подобных друзей Исайки левацкий отказ от культуры как таковой являлся разновидностью мещанства, причем вдвойне опасной разновидностью, потому что выдавал себя за противоядие от него[1680]. Малашкин убеждал читателя не путать мещанство как «идеологию» с мещанством как «образом жизни»: смелые борцы с мещанством типа Исайки Чужачка оставались на самом деле в орбите упадочнического образа жизни. Даже если они считали свой нигилизм бесстрашной борьбой с мелкобуржуазной стихией, «анархисты быта» при этом сами оставались законченными мещанами.
Не пролетарий, а интеллигент, не сторонник партийной линии, а оппозиционер, Исайка занимается откровенным подлогом: подобно тому как мелкобуржуазные студенты выдвигали троцкизм под видом ленинизма, он выдвигает половую распущенность под видом полового освобождения. Не надеялся ли Троцкий «распутать» половой вопрос через «согласование отношений», так, чтобы пролетарская любовь отвечала «личным потребностям всех и каждого»? Не говорил ли Троцкий о том, что «для половых отношений это означает… освобождение их от внешних уз и стеснений»?[1681] «Ясно, что элементы капитализма, которые еще сохранились в нашей хозяйственно неокрепшей стране, создают условия, способствующие чрезмерному проявлению полового инстинкта, – разоблачал оппозицию Тимофеев. – Свобода торговли родила целую группу нэпманов, живущих сегодняшней удачей, „наслаждающихся“ в спешном порядке всем тем, чего они лишены были в годы гражданской войны»; «Влияние капиталистического строя на половое чувство в том и заключается, что эгоизм, борьба всех против всех, необходимость пользоваться удачным случаем и т. д. – все это усиливает половую деятельность, делает ее одним из видов наслаждения». НЭП «ввел в отчаяние», «заразил», «расслабил», «а расслабление способствует тому, что молодежь не может сопротивляться половому инстинкту»[1682].
Как пояснял публицист П. Ионов, «половой анархизм на деле есть продукт распада социальных тканей буржуазного общества; другими словами, это есть не наша, это есть чуждая идеология, культивируемая личностями, выпавшими из классовых рядов, – идеология, пышным цветом распускающаяся там, где гниль, где пахнет мертвечиной. <…> У нас в царской России разве не процветали „лиги свободной любви“ и не справлялись афинские ночи?» Ионов отсылал к древнегреческому празднеству культа Деметры и Диониса, которые в Афинах начинались вечером и длились всю ночь. Принимая характер разнузданных оргий и кутежей, они были возрождены культурой Серебряного века – по крайней мере, так утверждали большевики. «Разве голые Леды не вертели жирным задом, а самцы Санины, гордые своей „сверхчеловечностью“, не практиковали на каждом переулке собачьих свадеб?»[1683] В «омерзительных», помешанных на сексе коммунистах, описываемых Малашкиным так подробно, Корабельников узнавал «давно знакомые лица… человечков и сверхчеловечиков»[1684]. «Эпоха после неудачной революции 1905 года была эпохой упадка и разочарования, – соглашался Успенский. – Именно в это время наиболее обострились грубые первобытные инстинкты. Молодежь тогда начала увлекаться „лигами любви“ и „афинскими ночами“, широко разлилась порнографическая литература»[1685]. Некоторые критики утверждали, что подобный декаданс захлестывает и современные им студенческие ячейки. «Обновляются мощи героев столыпинского безвременья» трудами Малашкина, Гумилевского и других нэпманских писателей[1686].
Смидович отказывалась сгущать краски до такой степени. «Малашкин, – писала она, – берет исключительно интеллигентские слои молодежи, причем недостаточно классифицирует эти слои. Так, мы знаем, что, например, вузовская молодежь, она не сплошь состоит из буржуазной молодежи, среди нее есть такая, которая только что стояла у станков. Он берет эту молодежь, называет ее мелкобуржуазной молодежью и описывает ее в ярких, сочных тонах, причем всю силу своего таланта направляет на то, чтобы изобразить ее, как смердящий труп»[1687]. «Что перед нами в повести – комсомол или публичный дом?» – возмущалась критик Колесникова. Морализирующая критика не понимала, на какие деньги комсомольцы могли купить вызывающую одежду и наркотики, если студенческая стипендия только 20 рублей[1688]. Не отрицая, «что афинские ночи есть среди беспартийного студенчества», Киршон настаивал, что «в Свердловском университете ничего подобного быть не могло» – «Это клевета»[1689]. Сами студенты тоже протестовали: «Несомненно, есть и у нас „физиология чувств“, есть и у нас поклонники Санина и Арцыбашева. Но обобщать индивидуальные явления – все равно, что стрелять по воробьям из пушек!»[1690]
Но никто не мог отрицать, что «среди вопросов быта, наиболее острый – вопрос взаимоотношений мужчины с женщиной»[1691]. Не так легко было отмахнуться от призыва Исайки, героя Малашкина, к сексуальной революции. То, что взгляды на пол и отношения