«Случайно попал я на полуденное представление, надеясь отдохнуть и ожидая игр и острот — того, на чем взгляд человека успокаивается после вида человеческой крови. Какое там! Все прошлое было не боем, а сплошным милосердием; зато теперь — шутки в сторону — пошла настоящая резня! Прикрываться нечем, все тело подставлено под удар, ни разу ничья рука не поднялась понапрасну. Именно такое зрелище предпочитает толпа. И не права ли она? К чему вооружение, фехтовальные приемы, все эти ухищрения? Все это лишь оттягивает миг смерти. Утром люди отданы на растерзание львам и медведям, в полдень — зрителям. Это они велят убившим идти под удар тех, кто их убьет, а победителей щадят лишь для новой бойни. Для сражающихся нет иного выхода, кроме смерти. В дело пускают огонь и железо, и так покуда не опустеет арена»[68].
Легко представить себе, что творилось на арене в конце дня. Зрители становятся словно пьяными, а вид крови действует на них, как наркотик. Практически невозможно сопротивляться всеобщему опьянению. Августин рассказывает нам историю юноши, испытывающего отвращение и ужас от зрелища гладиаторских боев:
«Однажды он случайно встретился со своими друзьями и соучениками, возвращавшимися с обеда, и они, несмотря на его резкий отказ и сопротивление, с ласковым насилием увлекли его в амфитеатр. Это были как раз дни жестоких и смертоубийственных игр. „Если вы тащите мое тело в это место и там его усадите, — сказал Алипий, — то неужели вы можете заставить меня впиться душой и глазами в это зрелище? Я буду присутствовать, отсутствуя, и таким образом одержу победу и над ним, и над вами.“ Услышав это, они тем не менее повели его с собой, может быть, желая как раз испытать, сможет ли он сдержать свое слово. Придя, они расселись, где смогли; все вокруг кипело свирепым наслаждением. Он, сомкнув глаза свои, запретил душе броситься в эту бездну зла; о, если б заткнул он и уши! При каком-то случае боя, потрясенный неистовым воплем всего народа и побежденный любопытством, он открыл глаза, готовый как будто пренебречь любым зрелищем, какое бы ему ни представилось. И душа его была поражена раной более тяжкой, чем тело гладиатора, на которого он захотел посмотреть; он упал несчастливее, чем тот, чье падение вызвало крик, ворвавшийся в его уши и заставивший открыть глаза: теперь можно было поразить и низвергнуть эту душу, скорее дерзкую, чем сильную, и тем более немощную, что она полагалась на себя там, где должна была положиться на Всевышнего. Как только увидел он эту кровь, он упился свирепостью; он не отвернулся, а глядел, не отводя глаз; он неистовствовал, не замечая того; наслаждался преступной борьбой, пьянел кровавым восторгом. Он был уже не тем человеком, который пришел, а одним из толпы, к которой пришел, настоящим товарищем тех, кто его привел. Чего больше? Он смотрел, кричал, горел и унес с собой безумное желание, гнавшее его обратно. Теперь он не только ходил с теми, кто первоначально увлек его за собой: он опережал их и влек за собой других!»[69]
Напомним, что Сенека, так же как Августин, был ярым противником этих зрелищ. Но правда и то, что гладиаторы заставляли терять голову не одного человека. Во время игр, устроенных Цезарем, два сенатора, не в силах больше сдерживаться, выбежали на арену, чтобы сразиться с гладиаторами. И это не было редкостью. Другие предпочитали появляться на сценах театров. На протяжении первого века Империи целая серия определений сената (Senatus consultum) свидетельствует об этой тяге к выступлениям на публике, оказывающейся сильнее чувства долга. В 19 году н. э. всем членам фамилий ранга сенаторов и всадников запрещалось «появляться на сцене театра», «подписывать контракт на сражение с дикими зверями, участие в гладиаторских боях или деятельность того же рода». То же определение запрещало любой девице младше двадцати лет или молодому человеку младше двадцати пяти лет «наниматься гладиатором, появляться на арене, на сцене театра или заниматься проституцией не за плату». Такое впечатление, что люди из высшего общества и вся молодежь без исключения дошли до того, что получали наслаждение лишь в сильных и часто постыдных ощущениях. Но как могли соблюдаться эти законы, когда их нарушали сами императоры. Во времена Нерона случалось, что император выходил на арену биться со львом; уточним, что животное специально «готовилось», чтобы не представлять для него опасности. Тот же Нерон, как известно, заставлял слушать свое пение — судя по всему, не слишком приятное, поскольку он запрещал во время своего выступления покидать театр под угрозой репрессий. Он даже участвовал в гонках колесниц и одерживал славные победы, поскольку остальные участники прилагали все усилия, чтобы он пришел первым, даже если ему случалось упасть с колесницы; впрочем, иногда он сам поддавался нарочно, чтобы все были уверены, что он состязается честно. Калигула и Коммод также были одержимы подобной страстью. Коммод обожал убивать зверей. Он появлялся на арене под бурные, тщательно подготовленные овации. В день ему случалось убивать до ста медведей. Едва его охватывала усталость, какая-нибудь женщина подносила ему чашу с медовым вином. Надо сказать, что император считал себя Геркулесом и никогда не показывался на публике, предварительно не завернувшись в шкуру льва и не захватив дубину. О том, как любил танцевать Калигула, мы уже упоминали.