Отец, отец! Почему не он лежит мертвый в гробу? Отец, неистощимый на злобу и хитрость, вечно стоявший между ним и жизнью, лишивший его всего: воли, желаний, страстей, — разлучивший его с братом, заставивший жениться на неровне, жить с нелюбимой и нелюбящей женой. Эта женщина, с сердцем таким же тусклым, как ее серые глаза, с холодной кожей, с бесчувственным, как дерево, телом, была и осталась чужой. Чужой, ненавидящей и презирающей его.
Отец, отец! Ревнивый, злокозненный мучитель, отлучивший от него дочь, чтобы самому завладеть ее душой. Он завещал все свое состояние Камилле, обойдя его, Марсо, прямого наследника. Старик только и делал, что обманывал, унижал, отталкивал сына. Но Марсо понимал — и это мучило его больше всего, — что он сам был главным виновником своих бед. Он позволял попирать свое достоинство, терпел, чтобы к нему относились как к холопу, как к собаке, и ни разу не взбунтовался. Значит, был попросту трусом. И все его послушание было трусостью. К нему равнодушны, его презирают, с ним не считаются только потому, что он равнодушен к себе сам. Потеряв брата, он словно потерял себя. Эфраим, старший, тот осмелился сказать отцу «нет», не поступился гордостью, волей, жизнью, не пожелал пресмыкаться ради того, чтобы сохранить права наследника.
Libera me, Domine, de morte aeterna,
in die illa tremenda:
Quando caeli movendi sunt et terra:
Dum veneris judicare
saeculum per ignem.[18]
Кто лежит там, в гробу? Никем не любимый, никому не нужный Марсо, Марсо-трус с тоской смотрел на черный покров. Он силился понять. Этот гроб был для него такой же загадкой, как зияющие саркофаги, на века застывшие, подобно безмолвным часовым, вокруг церквушки Каре-ле-Томб. Чьи тела покоились в них с незапамятных времен? Почему так много этих мертвых? И чье тело скрывал ныне черный бархат? Может, под ним — пустота? Он чувствовал себя таким одиноким, что хотелось кричать. Черный покров, как большой капюшон, накрыл его жизнь, его пустующее сердце, его тело — тело холопа, не знавшего ни радости, ни ласки, ни счастья. Он подумал о матери, которая умерла, когда он был еще ребенком. Только она, может быть, любила бы его. Подумал об Эфраиме, старшем брате, которым всегда восхищался. Брат изгнан на другой конец хутора, все равно что на другой конец света, дружба с ним порвана, и словом не перемолвишься. Брат лишен всех прав, всего добра, брат ввергнут в нищету, но одарен куда большим благом — искренней, безмятежной, ничем не омраченной любовью. У него же в душе одни руины. Он одинок.
Перед глазами Марсо все плыло и кружилось. Опереться же было не на кого. Он мог упасть, рухнуть наземь, и никто не бросился бы поднять его. Он никому не нужен. А когда настанет час его кончины, никто и не заметит, что его больше нет. Никто не пожалеет о нем, никто не будет сокрушаться. Марсо показалось, что свет в церкви померк, а гроб покачнулся, как качается на поверхности мутной желтой речной воды мертвый древесный ствол. Он почувствовал внезапную жажду; чуть не плакал, чуть не кричал от жажды. Что угодно отдал бы он, чтобы сесть за стол рядом с братом и выпить с ним вместе.
Tremens factus sum ego, et timeo,
Dum discussio venerit
Atque Ventura ira.[19]
Кто лежит там, в гробу? И вдруг, одурманенный гулким пением, тошнотворной смесью запахов горящих свечей, ладана и человеческих испарений, он воскликнул про себя: «Почему, почему же не я?» Вот тут-то и вспыхнула в нем мысль покончить с никчемной, никому не нужной жизнью труса и неудачника. И эта мысль примирила его с собой. Чем же и был он, как не ходячим трупом, тенью, тоскующей по утраченному телу. И по утраченному брату. Тоска по Эфраиму накрыла его, точно бархатным черным балдахином. Да, скоро он в самом деле будет покоиться вот так, и ни стыд, ни раскаяние, ни печаль не нарушат больше его покоя. Уснуть навсегда будет таким облегчением, что его без труда подхватит ветер или волна. Может, потому и открылись саркофаги на кладбище Каре-ле-Томб и выпустили покойников, улетевших через леса или уплывших вниз по Кюре и Тренклену, как невидимые птицы или рыбы? Может, эти невидимые сонмища мертвых колеблют по временам огромную глыбу Висячей Скалы? Может, они на ней пляшут?
Кто лежит там, в гробу? Конечно, он. Марсо проникся духом смерти. В меркнущем перед его взором пламени свечей он ясно видел, как открываются крышки саркофагов и как уютно и тепло в их глубоком нутре, точно в мягкой постели, куда так приятно лечь. Он представлял себя легким-легким, скользящим в водах быстрого потока, летящим через леса, пляшущим на неустойчивой скале. Он успокоится во сне, в воде, в лесу, в объятиях ветра и камня. Его убаюкает милое имя Эфраима. Дух смерти объял его сердце; покой, надежда и утешение проникли в него. Смерть — это избавление.
Dies illa, dies irae,
calamitatis et miseriae,
dies magna et amara valde.
Dum veneris judicare
saeculum per ignem.[20]
Сегодня день гнева. Каждый день жизни Амбруаза Мопертюи — это день гнева. Нескончаемый день гнева. Он слышал, как отчаянно стучит, как разрывается от гнева его сердце. Гнев готов был разнести в куски этот гроб, разбросать кости покойника. Никогда не выполнит он того, о чем посмел попросить Венсан Корволь. Он написал Мопертюи перед самой смертью. Накануне вечером нотариус вручил Амбруазу запечатанное письмо и две шкатулки. В них была разгадка той тайны, что распаляла жадное любопытство зевак, прощупывающих взглядом гроб.
ЗАВЕЩАНИЕ
Сударь,
Настал черед умереть тому, кто убил Катрин. Благодаря вам этот человек понес столь жестокую кару, какую людское правосудие, узнай оно о его преступлении, не могло бы на него наложить. В тот миг, когда свершилось зло, вы явились из глубин моей совести не судьей, а обвинителем, палачом. Вы разорили меня, вы отняли и отвратили от меня детей. Вы приговорили меня к мрачнейшему одиночеству, к тягчайшей нищете — обнищанию сердца. Впрочем, человеческое сердце я потерял в тот день, когда меня покинула жена. Когда я обнаружил ее измену и побег, когда бросился за нею, чтобы схватить и вернуть, оно превратилось в сердце пса, обезумевшего от боли, ревности и гнева. Когда же я убил Катрин, сердце и вовсе покинуло меня. Ослепшее, ожесточенное страхом и горем сердце убийцы умерло вместе с жертвой. Не могло пережить ее. Так что когда вы закопали в землю труп Катрин, вы погребли и мое двойное — человека и пса — сердце. Оно давно сгнило в могиле. А другого мне не было дано. Вы обрекли меня на одиночество, мучительное одиночество с мертвой дырой вместо сердца в груди.