Ведь она, как и мать, его бросила, тоже ушла к другому человеку. Только она этого человека, этого лесного дикаря, никогда не любила. Да никогда и не хотела никого любить. Вообще не думала об этом. Мать, изменница и беглянка, отбила у нее всякое желание любви, всякий вкус к ней. Клод сама не слишком понимала, как и зачем она разлучилась с отцом. Она была тогда так молода. Просто однажды отец взял ее за руку и подвел вот к этому алтарю, а потом он куда-то исчез, и двое чужих мужчин увезли ее на повозке, запряженной волами, в глухой, затерянный среди лесов хутор. Ее погрузили на повозку так же, как сундуки и пианино, как вещь, как куклу. Но первой так поступила с ней мать: это она бросила ее с братом на руки отцу, как старое тряпье, оставила их, как домашнюю мебель, как безделушки и статуэтки. Вот она и стала никчемной вещью, почти бесчувственной, почти неодушевленной.
Муж так и остался для нее чужим. Как и ребенок, рожденный от него. Камилла вызывала у матери отвращение своим сходством с Катрин. Беглянка Катрин словно дразнила Клод этим сходством, словно с издевкой говорила ей: «Вот видишь, я бросила тебя навсегда, но посылаю тебе своего двойника; чтобы опять посмеяться над тобой, опять предать тебя, когда сбегу еще раз!» Клод была совершенно равнодушна к дочери и даже не пыталась воспрепятствовать старому свекру, желавшему всеми правдами и неправдами привязать к себе Камиллу. Она отгородилась от всего семейства: от свекра, мужа и дочери, — хотя никуда не уходила из общего дома, ставшего ей клеткой. Время для нее застыло, а вместе с ним застыла вся ее жизнь, ее память, тело, сердце. Канул в забвенье и отец. Печально-безучастное забвенье. Возможно, Зыбка была не так уж далека от истины, когда честила и проклинала пианино, считая его колдовским орудием. Это оно погрузило Клод в беспамятство, отрешило от мира. Она заперлась со своим пианино в гостиной, как в склепе. В уютном склепе, убранном гармоничными звуками, где жизнь ее все убывала, растворялась в пустоте, превращалась в небытие. Пресное небытие обволакивало ее обманчивым благозвучием.
Sanctus, Sanctus, Sanctus!
Dominus, Deus Sabaoth.
Pleni sunt caeli et terra gloria tua.
Hosanna in excelsis.
Benedictus qui venit in nomine Domini.
Hosanna in excelsis.[15]
Имя возвращалось к Клод вместе с болью. Да, она была урожденной Корволь, она вспомнила. И отвращение к имени Мопертюи переполняло ее сердце. Все Мопертюи были ей отвратительны, все, в том числе ее собственная дочь. Серебряная буква, так отрадно мерцавшая в пламени свечей, была ее инициалом. На что ей эта постылая фамилия Мопертюи, она отбросит ее, как хлам, как гниль, и вернет себе свое девичье имя. Имя отца.
Да, здесь-то все и началось. Только теперь вместо кресел стоит гроб и бархат не красный, а черный. В гробу покоится отец. Как кровь к голове, как боль к ожившей ране, прихлынули давно уснувшие чувства. Они бурлили в ней, как кипяток; все смешалось: стыд, нежность, раскаяние, жалость и печаль. Ей хотелось в последний раз взглянуть на отца. Говорили, будто он велел изувечить свое тело, прежде чем положить его в гроб. Она не пыталась, как другие, угадать, что именно было сделано с трупом. Она вдруг ясно поняла, что отца еще при жизни дважды резали по живому: сначала жена, потом дети.
Да, здесь-то все и началось. И здесь все начнется вновь. Она оставит семейство Мопертюи: свекра, мужа и дочь, — не вернется больше в их глухой угол, к их свиньям и волам, она только заберет свои вещи, свое пианино. И снова заживет в отцовском доме. Теперь это будет ее дом. Они устроятся здесь вдвоем: она и тщедушный Леже, ее братец с лицом ребенка-старичка, все жмущийся к ней. Клод заживет в отцовском доме, будет жить памятью об отце, вспоминать его, навсегда исчезнувшего, и это будет отдыхом от долгого немого одиночества. Она возьмет прежнее имя, которое носил отец и которое пресеклось с его смертью. Корволь.
Agnus Dei, qui tollis peccata mundi:
dona eis requiem.
Agnus Dei, qui tollis peccata mundi:
dona eis requiem.
Agnus Dei, qui tollis peccata mundi:
dona eis requiem sempiternam.[16]
Клод Корволь ревностно вживалась в прежнее имя. Обретала его там же, где некогда потеряла. Клод Корволь возвращалась к отцу. Принимала имя умершего, как имя супруга. Да, Зыбка была права: рояль околдовал ее загробными чарами. Сидя около него, она ясно слышала голоса усопших и исполняла в их честь — как в честь отца — священную песнь. Песнь прощения и примирения, песнь памяти и упокоения. А ее братик Леже, с детским тельцем и недоразвитым умом, с ручками, на которых уже проступили старческие веснушки, но которые по-прежнему умели держать только бильбоке, мячик и серсо, будет жить вместе с нею, в своем болезненном воображении считая себя маленьким мальчиком, который никогда-никогда не станет взрослым.
«К» — Корволь, серебряная буква мерцала на черном бархате, как жемчужная слеза. Прощальная слеза усопшего. Очищающая память, смывающая прошлое. Слеза отца, проступившая из смерти, как бледная звезда на небе, чтобы указать ей путь, обозначить место, где она должна отныне жить. Дом на берегу Йонны.
«К» — Клод Корволь, дочь Венсана Корволя. Она сделает себе новое подвенечное платье из черного бархатного покрова на гробе отца. Она обвенчается с памятью предков.
Lux aeterna luceat eis, Domine:
Cun sanctis tuis in aeternum: quia pius es.
Requiem aeternam dona eis, Domine:
Et lux perpetua luceat eis.[17]
Кто лежит там, в гробу? — думал Марсо. Торжественные голоса, поющие Реквием, дрожащие язычки свечей, запах воска и ладана, янтарный свет от витражей, окутывающий толпу одетых в черное людей, — все это вызывало у него головокружение. Перед глазами все плыло, подступала дурнота. Кто лежит там, в гробу? — стучало в голове. Он видел тестя всего три раза в жизни. В день сватовства, в день обручения и в день свадьбы. Все три дня следовали друг за другом. Все три церемонии были устроены отцом второпях. Три проклятых дня. Это было так давно; у него сохранилось лишь смутное воспоминание о человеке, бывшем его тестем. Тощий, узкоплечий, с потухшими глазами, затравленным взглядом. Вот и все. А теперь Марсо одолевали вопросы. Почему этот человек уступил свое состояние его отцу, почему согласился отдать за Марсо свою дочь, почему так легко расстался с обоими детьми и никогда не искал встречи с ними? И, наконец, что означали эти слухи, будто Венсан Корволь велел изувечить свое тело после смерти? А главное, какая тайна связывала его с отцом?