Приступы начинаются с того, что он ударяет левой рукой по пальцам правой, которая невозмутимо продолжает играть дальше, но потом останавливается, и тогда левая принимается играть свою партию, чудовищно фальшивя, и тут уж приходит черед правой положить конец этим проискам. Проявление нервного расстройства становится темой бесед в салоне, а страдающий нервным заболеванием молодой человек оказывается постепенно в центре внимания и привлекает в салон падкую на сенсации или компетентную в этих вопросах публику. Психиатры, музыканты и философы занимаются им, находят в его безумии определенный метод, а в его эксцессах варварский способ нового музыкального такта: конец гармонии – очевидно, не конец самой музыки. Клавиши умолкают, зато звенят струны, но это не смущает К.; недостающие звуки он воспроизводит собственным голосом, резким и неприятным, но с такой музыкальной точностью, которая поражает даже его прежнего учителя пения. Не слушая советов старой дамы, Цинкернагель настаивает на том, чтобы обезумевшему музыканту связали его опухшие руки, что с трудом удается сделать трем санитарам, применившим к нему силу. После этого К. впал в ступор, и его пришлось перевести в приют для неизлечимых душевнобольных.
Там твой рассказ приводит его к тому, что на него надели смирительную рубашку, но не без надежды на чудо. С этого места, как мне показалось, твой рассказ становится похожим на сказку. В «одном маленьком городке по соседству с целым миром» жил-поживал волшебник, с которым учитель пения состоял в регулярной переписке, «просто так», пишешь ты, «как ты со мной». (Здесь ты впервые удостоил меня обращения на «ты».) На этого «старика за горами, за лесами» молится твоя еврейская дама, «рассчитывая на него больше, чем на Спасителя, – и о горе! если его подарит миру Германия! – Скажи только одно слово, и его душа выздоровеет», – пишет она глубокоуважаемому, к которому обращается по имени Миллер. «Еще один раз, Миллер, должен ты спуститься в нелюбимый Берлин, иначе померкнет свет для нашего К.».
Это было последнее, что я слышал о твоем пациенте, – после конца Советского Союза он исчез из твоих писем. Иногда меня охватывало подозрение, что это мог быть я, который благодаря своим необдуманным расспросам – или благодаря отсутствию таковых? – поспособствовал его исчезновению.
Наши соглядатаи-службисты – «свинопасы» называешь ты их – остались верны нам и после великого объединения. Честь и хвала Браухли, который не упустил ни одного письма из нашей дальнейшей переписки. Доставим старому «щелкунчику», раскусившему твой шифр, удовольствие, пусть думает, что точно знает, что стоит за К., а также кто скрывается за тобой, рассказчиком про него. А знаешь, как я отреагировал на исчезновение К.? Прибегнул к спорту, и только спорту, – этому «игровому материалу», вовсе не заслуживающему такого определения.
Выдержал ли я твой экзамен – или это не было экзаменом? – по крайней мере, как учитель немецкого языка? Придерживался ли ты и дальше «твоего совершенного мнения», когда стилистически я поправил тебя на «совершенно твоего мнения». А написав «громадная ошибка», ты, вероятно, имел в виду «грубейшая ошибка». «Неслыханная случившаяся история» – было настолько неправильно, что мой красный карандаш поставил на полях букву «G» (что означало «Грамматика»!) Особенно чувствительно отреагировал я на твои попытки перейти, согласно твоему мнению, на швейцарский немецкий. Какой бес в тебя вселился говорить так, как разговариваю я, или того круче – «на языке коренных швейцарцев»? Ведь как звучало утешение, которое ты сочувственно выразил одинокому мужчине, оставшемуся без женщины? «Кому послано проклятие, чтобы расстаться с любимой, беги и не оголядывайся». Это «ого» я воспринял как опечатку, пока в следующем письме не встретил «водопад, низовергающийся вниз». Выходит, так примитивно представляете вы себе в вашем белорусском захолустье мой родной швейцарский немецкий! В твоей истории болезни польского музыканта я только один разок подпортил тебе дело. «А К. – это обязательно?» – написал я на полях.
Да, наставил меня на путь истинный Браухли, это обязательно. Потому что этим «Ферди» выдал себя. Ибо его подлинное имя – Казимир. Казимир князь Радзивилл.
С тем же успехом он мог бы сказать: К. маскируется, прячась за блеклыми строчками. Цветная лента твоей пишущей машинки едва справилась со вторым берлинским периодом К., большие буквы вообще провалились, нижние концы только с трудом угадывались. Я позволил себе послать тебе новую ленту для твоего старенького «ремингтона» – я узнал тип машинки, такая же была у моего отца. Дошла ли до тебя лента?
Ответа на этот вопрос я не получил, но следующее письмо было написано от руки. И это уже был персональный ответ от тебя. Ты не желал получать от меня никаких подачек. Твой почерк – как у писаря в доисторической канцелярии – выглядел очень достойно и не доставлял трудностей при чтении. Только – кто сегодня пишет так, кроме тебя?
Я никогда не учился каллиграфии, Ферди, или чему-нибудь в этом роде. Пятнадцатилетним мальчуганом я приехал с матерью в город – только чтобы навсегда уехать из той горной деревушки, где мой отец обанкротился и повесился в своей пекарне. Я очень рано пристрастился читать, а когда у меня не было под рукой книги, я дрался. Моей «темной» матери очень хотелось сделать из меня духовное лицо. Но даже и она вынуждена была признать, что я не создан для целибата. Тогда я просветил ее – после получения аттестата зрелости, названного так исключительно по недоразумению, – что философия тоже очень солидное занятие и что кое-кому из мыслителей удалось найти свое счастье в жизни. Абервилен, наша община, выправила мне стипендию как способному к наукам сироте, каким меня, собственно, признали только после смерти моей матери. Но я не выполнил остальных условий для ее получения. Вскоре мне должно было исполниться тридцать, и, вместо того чтобы бороться с самим собой и своими недостатками, я стал неутомимо бороться с другими и зарабатывать себе таким образом на жизнь. В драках я был силен еще школьником, а став студентом, пробовал себя в разных видах спортивной борьбы и достиг как борец (в греко-римском стиле) успеха, получив пояса и медали. Двое докторов-папаш, моих научных руководителей, не дождались меня и отправились на тот свет, сокурсники становились все моложе и отпускали шуточки по поводу темы моей диссертации: «Принцип отсутствия от Эмпедокла[30]до Карла Барта[31]». Эта работа дальше своего рабочего названия не пошла, затрату усилий вместо работы над ней я перенес в силовое поле и в конечном итоге добился академической степени: мастер высшей школы борьбы в полутяжелом весе.
Все же кое-что есть: я не курю, не пью и могу безнаказанно истязать себя; мое тело прощает мне больше, чем я ему. В Абервилене, месте, где я родился, люди даже хотели видеть во мне будущего короля свингеров, но для этого нужно было иметь помимо мускулатуры еще и отцовскую жилку – любить опилки под ногами и иностранных туристов.
Арена гладиаторов подходила мне больше, я стал борцом. Мой агент сделал из меня злодея, я получил известность как RED DANGER[32], превратив ринг в арену «холодной войны». Политически благонадежным, но со страшными воплями от боли, я проиграл бой Aса Tору, сутенеру в мини-юбочке из крашеной козьей шкуры. Но я никогда не сдавался, не набив морду противнику и не выплюнув ему в физиономию мою вставную челюсть. Я научился падать так, чтобы не причинять себе вреда, и это помогало мне потом в настоящей жизни. Про RED DANGER я тебе ничего не писал, хотя это прозвище всегда связывалось только с моим внешним обликом красного ирокеза. Ваша цензура наверняка встала бы от этого в тупик.