Я смотрела на моих коллег; не поручилась бы, что им нужна эта самая сплоченность. У Арлетты, которая разводится, наверняка другие заботы, ей не до общения. Да и Роберту, с его запутанной личной жизнью, вряд ли хочется пить горячий шоколад со своей «командой».
За большими окнами кафетерия сгущались сумерки. Мы пили маленькими глотками горячие напитки, и каждый, наверно, думал о своих делах и не мог поделиться своими мыслями с другими.
Я была очень далеко, по другую сторону Атлантики, где уже глубокая ночь, и я спрашивала себя, спит ли она, видит ли сны, ворочается ли в постели с тихими стонами, от которых у меня стынет кровь.
Я вспоминаю сегодня то время, и мне кажется, что я просто бродила без цели по школе, большому стеклянному зданию. Классные комнаты можно было охватить одним взглядом до самых дальних уголков. Люди, которых я встречала, казались неотделимыми от здания. Они были, как эти классы, в которых играли солнечные лучи, пустыми и без неровностей. У них была военная поступь, говорящая об отменных деловых качествах, и неизменная на губах улыбка. Я жила в мире с непонятными правилами, а меня уверяли, что все происходит в полной и абсолютной прозрачности.
В тот вечер, после затянувшегося семинара, я поздно вышла из школы и направилась вверх по дорожке, ведущей к спортивной площадке. Наверху я обернулась и посмотрела на большое здание из стекла и бетона, где гасли последние окна. Школа за моей спиной была окутана осенним туманом, точно удаляющийся корабль в море. Скоро я вернусь в темный дом и зажгу свет. Теперь, когда разъехались дети, у меня такое чувство, что дом мне велик, как одежда не по росту, его тишина слишком обширна, комнат чересчур много для нас с Джоном.
Я вошла в лесок, отделяющий меня от дома. Ступая по первым опавшим листьям, я услышала, как деревья отчетливо шепчут мое имя голосом, напомнившим мне ее голос по телефону.
Закрыв глаза, я представила себе тот, другой дом, где спала моя мать. И такая тоска по ней охватила меня, что я с места двинуться не могла, стоя в этой рощице, где уже сгустились сумерки. Деревья все повторяли какие-то бессвязные слова, и временами я слышала, как она зовет меня по имени, все настойчивее, мое имя колыхалось и тянулось, словно для того, чтобы продлить ее зов.
На следующий день я попросила отпуск, чтобы поехать к умирающей матери. Но в этом большом стеклянном здании, в безупречной белизны кабинете директрисы мне трудно было изложить ту, другую реальность, что была за океаном, в тени дубов, в журчанье ручья. Назвать недуг, сказать, что она больна? Настаивать, уточнив, что долго она не протянет? Слова не шли с языка, а когда наконец мне удалось сказать, что я должна ухаживать за матерью, которая очень слаба, эти слова показались мне тяжелыми, как шары для игры в петанк, они падали на пол и, откатившись, лежали, неподвижные и ненужные под электрическим светом.
В Женеве на меня обрушилась осень, теплый ветер гнал желтые листья, взметая и кружа их просто так. Небо было серым, и на его фоне еще ярче блестели бронза и золото, взвешенные в воздухе, словно туча мотыльков. На электрических проводах высокого напряжения чернели точками перелетные птицы, отдыхая перед дорогой, и улица, где жила моя мать, полнилась непрестанным и нервным шелестом, как будто ветер пытался мне что-то сказать. В соседних садах люди, скрытые за высокими изгородями, орудовали метлами и граблями, и был слышен их скрежет по гравию.
Я нашла ее спокойно сидящей на диване с чашкой чая, и на миг мне почудилось, что все как прежде, что мне просто приснилась эта ее болезнь, ее слабость и ее смятение. На ней был серый костюм, худенькая фигурка вырисовывалась на фоне окна, точно камея, движения были изящны. Она сидела, скрестив ноги на уровне щиколоток, в старомодно-изысканной позе, точно сошла с модной картинки пятидесятых годов. Грациозным жестом поставив чашку на блюдечко, она подняла на меня удивленный взгляд. И приветствовала своим обычным:
– Добро пожаловать домой, дорогая, – тем голосом, какой был у нее всегда.
Она, казалось, была по-настоящему рада меня видеть, и ее улыбка на миг окутала меня теплом. Она выглядела преобразившейся, вполне владела собой, словно чудом стала прежней. Я остановилась в дверях, ослабев от накатившего облегчения.
– Иди сюда, сядь со мной, я хочу задать тебе вопрос.
Она с нетерпением смотрела, как я снимаю пальто, словно я не уезжала на три недели, а просто вышла ненадолго в магазин; потом, наклонившись ко мне с заговорщицкой миной, она попросила меня взглянуть на ее руки.
– Ты ничего не видишь?
Нет, я не видела ничего особенного, руки были маленькие и изящные, несмотря на бурые пятна и артроз.
– Я никак не могу их стряхнуть.
И она принялась тереть руки носовым платком.
– Вот видишь, никак.
Она протянула мне обе руки с обвиняющим видом.
– Но я ничего особенного не вижу.
– Ты не видишь? Не видишь, черви кишат у меня на руках, множество белых червей? И на лице, кажется, тоже.
– Да ничего там нет, уверяю тебя, ничего.
– Ты говоришь, чтобы меня успокоить, но я-то знаю, что они есть. Я вся в червях. Они кишат повсюду.
Голос у нее был на диво рассудительный, как будто она констатировала неприятный, но, в сущности, самый обычный факт. Оцепенев от страха, я искала слова, но, так и не найдя, лишь повторила беспомощно:
– Уверяю тебя, ничего там нет.
– Что с тобой делать, ты просто дурочка.
Приговор прозвучал категорически, но мирно. Она всегда думала, что из меня не выйдет толку, и то, что я не видела червей, было лишним тому доказательством.
Тут вошел Эрве; приветственно подмигнув мне, он отвинтил пробку с бутылки, в которой плескалась синяя жидкость, и аккуратно полил ей на руки.
– Вот видите, лучшее средство для избавления от этих гадких тварей. Все, больше ничего нет. Посмотрите на ваши руки.
Она подняла их к лицу, поднесла к самым глазам и удовлетворенно кивнула:
– Правда, ничего нет.
Он помог ей встать, и они вышли вдвоем; она опиралась на его руку, на губах играла счастливая улыбка.
Я пошла в кухню приготовить себе что-нибудь поесть. Там оказалось много вещей, которых я никогда не видела. Коробочки с лекарствами, стетоскоп, шприцы, упакованные в бумажные кармашки с окошком из прозрачного пластика. Были еще бинты в матово поблескивающих алюминиевых лотках, квадратные пакетики с надписью синими буквами «стерильно».
Я вскипятила воду, залила содержимое пакетика супа быстрого приготовления. Горячая еда привела меня в чувство, сжимавшая горло тревога отпустила. Но, ставя чашку в раковину, я вдруг увидела, как тряпка, которую кто-то выкрутил, отжимая воду, ползет, извиваясь, по белому бортику. Движение было едва уловимым, и все же тряпка виделась мне змеей, свернувшейся на краю раковины.
У меня было четкое ощущение, что я не дома, не в знакомом месте, – я была у нее, ее душа жила во всех вещах в этом доме, даже в таких мелочах, как тряпка. Это она научила меня жить, растолковала, что можно и чего нельзя, приобщила к мытью посуды, к пылесосу, к стирке, к стопкам белья в шкафу, научила одеваться, объяснила разницу между лицом и изнанкой, между правдой и ложью. Когда я была маленькой, она делала даже погоду. В холодном белом свете зимнего утра она открывала шкаф, как открывала бы небо: в эту минуту за окном начинался снег.