— А мы с Игнашей можжиру отлили.
И осекся. Большие глаза Настюши смотрели на него печально. И вся она была какая-то сникшая, не веселая и смешливая, какой видел ее Сергуня в первый раз.
— Отца высекли, — одними губами выговорила она. — Тиун Еремка.
Застыдился Сергуня, что при горе довольство свое напоказ выставил.
В избе задержался у порога, пока глаза обвыкли в темноте.
Анисим лежал на расстеленной на земляном полу домотканой дерюге, босиком, бороденка задралась кверху. Обрадовался приходу Сергуни.
— Один аль с Игнашей?
Сергуня ответил:
— Не мог Игнаша, — и осмотрелся.
Печь чуть тлеет. Стены не закопченные, чистые, но голые. Полочка над столом. У двери бадейка с водой. Перевел взгляд Сергуня на Анисима.
— Больно?
— Заживет, о чем печаль, — бодрился Анисим. — Богдан как?
— Кланяться велел.
— Не забывает, — довольно вздохнул Анисим. — Ты ему не говори, как меня княжьи челядинцы отделали. Богдану своих горестей вдосталь.
— Сошел бы ты, дядя Анисим, от Курбского на иные земли, — посоветовал Сергуня.
У Анисима глаза сощурились. Махнул рукой:
— К другому князю аль боярину? Либо на монастырской земле поселиться? Нет уж. Князья да бояре, когда нашего брата переманывают, завсегда стелют мягко. Особливо те, кто родовитостью помельче. У энтих в смердах нехватка. А переманят, изгаляются. Недород аль град, князю, боярину все нипочем. Ему оброк в срок доставь. А коль задолжался, крестьянская шкура в ответе.
Перевел дух, подморгнул:
— Надоело тебе со мной. Подь к Настюше. Верно, к ней, не ко мне топал. — И улыбнулся. — По моей спине не тужи, заживет. Ее не единожды бивали…
В чужой беде забылась своя недавняя радость. Ушел Сергуня из избы с тяжестью на сердце.
* * *
Отбесилась зима, отвыла. Стаял снег. Открылась мартовскому солнцу темно-зеленая щетина молодой ржи. Набухли клейкие почки на деревьях, вот-вот лопнут. Парует земля.
К Марьиному[13]дню выгрело.
Вышел в поле Анисим. С осени оставил клин под яровую. Скинув рваный зипун на краю пахоты, повесил на шею короб с ячменем, зачерпнул пригоршню и, сыпнув, проговорил:
— Уродись, ярица, добра, полны короба…
Небо высокое, чистое. И тишь кругом, даже в ушах позванивает.
Настюша привела впряженного в сучковатую борону тощего коня, принялась заволакивать посев.
Молчит Анисим, не открывает рта и Настюша.
Передыхать остановились на краю загонки. Перекусили, разломив кусок лепешки, запили квасом.
Издали увидели, наметом скачет к ним тиун Еремка, охлюпком, без седла, ноги болтаются.
— Еремка, — шепнул Анисим.
А тот коня на них правит, кричит озорно:
— Затопчу!
Отпрянула Настюша, но Еремка коня осадил. Сказал со смехом:
— Почто девку хоронил от меня, Аниська? Коль бы знал, что у тебя такая, бить бы не велел. — Тиун склонился с коня, хотел ухватить Настюшу за подбородок, но она увернулась.
Анисим растерялся, только и произнес:
— Дочь моя, Еремей.
— Сам вижу, девка. Не то вопрошаю. Укрывал от меня к чему? Я ить ласковый и добрый.
Покраснела Настюша, слезы из глаз. Терпит Анисим, а тиун свое гнет:
— Отдай ее мне, Анисим, не обижу.
— Молода она, Еремей, — ответил Анисим. — А ласку твою я на своей спине изведал. Брюхом же твое добро познал. Когда последнюю мучицу выгреб ты, так по милости твоей голодом и пробиваемся.
— Вона как заговорил, — зло выдавил Еремей. — Значит, мало я тебя бивал. Погоди, доберусь, взмолишься.
Огрев коня плеткой, тиун ускакал.
* * *
Неудачный казанский поход грузом давил на Василия. Злобился государь на воевод. Брата Дмитрия не раз попрекал.
Утешение малое, что хан Мухаммед-Эмин признал над собой власть Москвы. Нет ему веры. Чуть в силу войдет, снова козни начнет творить.
Давняя угроза для Руси — с востока. Ко всему, торг вести с Персией, Бухарой и другими странами, минуя Казань, нельзя.
Велел государь к новому походу готовиться, пообещав самолично повести полки, да смерть великого князя Литовского помешала.
Кабы паны литовские пожелали видеть его, Василия, своим князем! Тогда минет нужда силой ворочать искони русские города Смоленск и Киев, что ныне за Литвой.
Хоть мало на то надежды, но Василий все же отписал письмо сестре Елене. А в нем наставление, дабы она, Елена, говорила бы епископу, панам, всей раде и земским людям, чтоб «пожелали иметь его, Василия, своим государем и служить бы ему пожелали, а станут опасаться за веру, то государь их в этом ни в чем не порушит, как было при короле, так все и останется, да еще хочет жаловать свыше…»
Такие же письма передал Василий с Курбским епископу виленскому и пану Николаю Радзивиллу.
* * *
В клети темно, сыро, дух затхлый. А над Москвой пасхальный перезвон колоколов, веселье.
Степанка извелся, по клети метался зверем, а как подкосились ноги от усталости, сел на пол из сосновых брусьев.
Под изорванной в клочья одеждой горит огнем тело. Люто били Версеневы холопы, пока в клеть волокли. Что ждет Степанку, когда Версень самолично за него примется? Такое наступит не сегодня, так завтра.
Степанка сам себя винит. К чему шел к Аграфене? Знал, боярин Версень за побег не помилует.
Так и случилось. Едва с воротами боярскими сравнялся, выскочил караульный мужик, вцепился, крик поднял. Сбежались боярские челядинцы и давай над Степанкой изгаляться. Да каждый норовит побольней ударить.
Мается Степанка. И Аграфену не увидел, и в беду попал…
Звонят колокола над Москвой, ликование людское. Праздник наступил. Гуляй и бояре, и дьяки, и люд простой.
В Успенском соборе сам митрополит Варлаам молебен служит. Народу в церкви битком набилось, и все бояре да князья с женами и чадами. Государь Василий Иванович с семьей на особом, почетном месте.
Умаялся Василий. В теплой шубе жарко, пот по лицу катится, едва смахивать успевает. На митрополита озлился. Пора кончать, а он, вишь, как затянул, орет, аж в ушах гудит.
Ко всему Соломония раздражает. Стоит, сухота, губы поджала. Ни тебе тела в ней, ни жизни, не то что иные, любо глянуть. А ведь была когда-то и она пригожей, и любил ее Василий…
Покосится Василий на Соломонию, а она поклоны колотит истово, ненароком лоб расшибет.