class="p1">— Неизвестной. Просто русская красавица.
— Это не только красавица… нужно было быть влюбленным в эту женщину, чтобы написать такой портрет.
Его поразило, что Саша Подумала о том же, о чем подумал и он в свое время.
— А может быть, и эта женщина была влюблена в художника: посмотри на ее правую руку, как она трепетно протянута в его сторону. Странно, но почему-то я подумал именно о тебе, когда нашел этот портрет. Может быть, потому, что знаю твою душу… знаю, что ты можешь сделать человека счастливым. Тебе сейчас двадцать четыре года, время еще в твоих руках. Поступай учиться искусству.
Она удивленно посмотрела на него.
— Но ведь для этого я должна переехать в Москву.
— Да, конечно, — сказал он спокойно. — Видишь ли, Саша, для сцены нужно уметь произносить слова, а твоя сила в том, что ты умеешь глубоко молчать. Но ты еще встретишь человека, который услышит тебя, даже когда ты молчишь.
Она сидела, опустив глаза.
— Как все ужасно смешалось для меня, — сказала она наконец. — В Москве я это особенно почувствовала. Но что же делать, если все так сложилось?
— Нужно суметь, Саша, — сказал он, — нужно суметь… нужно суметь выправить то, что со временем может стать совсем непоправимым. На сколько дней ты приехала?
— На четыре дня… в понедельник я должна уже быть дома, — ответила она поспешно.
— Ну, что ж, на четыре дня — так на четыре дня, — сказал он с неожиданной беспечностью. — Можно и за четыре дня целую жизнь провернуть.
Но четырех дней оказалось не только мало, а они словно истаяли, как истаяли вдруг за одну ночь остатки зимы, и апрель мягко и властно вступил в Москву. Как и тогда, в день приезда, Саша лежала в постели в комнате Евдокии Васильевны и, закинув руки за голову, вспоминала, где она успела побывать, — Третьяковскую галерею, в которой любимый ею Александр Иванов едва промелькнул при торопливом осмотре, и просторные классические залы музея Пушкина, и прежде всего саму Москву, весеннюю, шумную, в стеклянной, сияющей на солнце капели… Она твердо обещала брату, что, вернувшись домой, скажет Юрию Николаевичу о невозможности для нее такого бесцельного дальнейшего существования, и он должен отпустить ее учиться, если действительно любит и понимает ее; но вместе с тем, она знала, что он не согласится на это, и тогда ей придется самой решать свою судьбу. Она лежала в постели и смотрела перед собой, а Евдокия Васильевна неспешно двигалась по комнате и говорила совсем о посторонних вещах, но она говорила именно о том, о чем думала сейчас Саша.
— Жизнь прожить — не поле перейти… это только ради складного словца так сказано. Другой раз, и поле перейти с оглядкой надо, по виду оно хоть и поле, а на деле болото, как раз засосет, у нас в Мещере таких мест сколько угодно.
Возможно, что Евдокия Васильевна ничего и не знала о ее, Саши, незадавшейся жизни и лишь по материнскому чувству догадывалась об этом.
— А в Москву переедете, можете первое время у меня пожить, мы-то с вами уж сладимся, — сказала Евдокия Васильевна, давая все же понять, что знает многое.
В восьмом часу вечера Тимошин поехал с Сашей на вокзал. Апрель был и здесь, на железнодорожных путях, может быть, уже далеко ушел по ним, добрался и до Волги…
— Так как же, Саша? — спросил Тимошин испытующе, когда внес ее чемодан в купе и они снова вышли на перрон. — Подготовиться к приемным экзаменам тебе будет нетрудно, программы я достал.
— Знаешь, у меня почему-то все время перед глазами портрет той неизвестной, — сказала она, словно совсем о другом, но он понял ход ее мыслей и нежно взял в свою руку ее маленькую руку.
— Найдешь и ты это, Саша, — сказал он убежденно, — оно будет прекрасно и сильно, найдешь это и ты.
Она поглядела ему в глаза, порывисто поцеловала, и вот уже плывет она мимо, Саша, за окошком вагона, плывет в те апрельские дали, где, взломав ледяные поля, может быть, могуче уже несет свои воды Волга…
Тимошин постоял еще на перроне, глядя поезду вслед. Он думал о том, что искусству дана иногда величайшая сила при решении человеком своих задач, и кто определит закономерность этих незаметных побед человеческого гения? Он твердо верил теперь, что ледоход на Волге, и шум и тревога весны, и сияние глаз женщины, влюбленной в художника, выполнят то, что им положено, и выведут Сашу на нужный ей путь. Он стоял на перроне и смотрел в голубовато-молочную, уже совсем по-весеннему размытую даль, где рельсы скрещивались, текли, выпрямлялись, ослепительно сияя на поворотах.
СОЛОМЕННАЯ СТОРОЖКА
Три сестры стояли на пороге дома в Соломенной сторожке. Никакой сторожки, конечно, давно уже не было, а была лишь зеленая рощица, чудом уцелевшая и подступавшая к самому дому, по другую ее сторону тянулись большие новые корпуса, бульдозер скреб землю на пустыре, а дом словно забыли в перестройке: он затерялся в зелени огородов, несколько дней подряд шли дожди, мокрая молодая листва блестела, и было сыро и холодно, несмотря на май.
Сестры — Нина, Аня и Люда — стояли рядом, самой младшей — Нине — было шесть лет, Ане — десять, а Людмиле только недавно исполнилось девятнадцать, и на руках у нее был ребенок. Так случилось, что Юша Красиков, с которым она вместе кончала школу, стал отцом ее ребенка, они поженились, но все произошло так быстро, что Юша только с недоумением и даже с некоторым страхом поглядывал на сына, уже полугодовалого Сашука. Его гораздо больше занимало, что несколько месяцев назад, накопив денег, он купил мотоцикл, и теперь уезжал на работу на мотоцикле, а потом, наверно, гонял по городу, или даже за городом, потому что приезжал, когда все уже давно вернулись с работы. Людмиле пришлось из-за ребенка уйти с ткацкой фабрики, где ее портрет дважды вывешивали на доске почета, ребенок отнимал все ее время, и когда молодая мать гуляла с ним, в ее глазах, казалось, было тревожное недоумение, что ома стала матерью и это случилось так неожиданно.
Но Сашук уже твердо заявлял свое право на жизнь, требовал ухода, жадно присасывался к ее маленькой груди, и ему всегда не хватало молока. Он