правыми или левыми позволяет не только символически впитать в себя все целое, но и придать этим внутренним раздорам телесную оболочку. Именно на пересечении этих двух тенденций: потребности в том, чтобы индивид становился образом социального, и возможности воплощать противоречия, раздирающие наше общество из‑за тех самых ценностей, какие оно признает базовыми, – и располагается, как нам кажется, глубинная причина популярности, какой пользуется в политике эта всемогущая и всепоглощающая оппозиция. Именно поэтому она отныне принадлежит к нескольким главным свойствам, благодаря которым мы мыслим наш мир как пригодный для жизни138.
В самом деле, одно из главных требований, предъявляемых к политической символике, состоит в том, чтобы она позволяла индивидуальному отождествляться с коллективным. Необходимо, чтобы отдельный актор мог узнать себя в целом, необходимо, чтобы он мог к нему приобщиться и приложить его к себе. Именно такова была в течение тысячелетий функция изображений социального в виде телесного, с ее бесчисленными вариантами и ответвлениями. Эта органическая символика обладает очень определенной архитектурой. Она неотделима от религиозной организации мира. Ее краеугольный камень – это соединение видимого общества с его невидимым основанием, соединение, из которого вытекает телесная общность, связывающая между собой всех членов сообщества. Иначе говоря, это та символика, которую Луи Дюмон называет холистической моделью социальной организации139. Когда целое важнее составляющих его частей, когда коллективный порядок предшествует индивидам и ставится выше них, этот императив принадлежности к целому лучше всего изображается с помощью телесной символики поглощения. Связь между людьми символически изображается в виде связи органической во всех тех случаях, когда она метафизически ставится выше их воли. Во многих обществах, особенно западных, эта образность воплощалась прежде всего в особе короля. Король – существо, в котором политическое тело концентрируется целиком и который, ставя зеркало перед своими подданными, позволяет им вообразить связующую их физическую солидарность как растворение в королевской индивидуальности, разом и материальной, и мистической.
Нужно иметь все это в виду, если хочешь понять неистребимую тоску по монархической власти, которая так долго владела умами. Дело в том, что за ней стоит нечто большее, чем сознательное убеждение: речь идет о возможности для индивидов получить доступный образ их общества. Ибо вступление в новую, современную эпоху – индивидуалистическую, историческую и демократическую – сопровождается среди прочего сломом в символических представлениях. Оно влечет за собой безвозвратную потерю воплощений социальности. А также полную независимость от божественного источника, от каких бы то ни было сакральных уз и переход к самостоятельному становлению. А также разрыв связей между людьми, которые отныне признаются изначально автономными. А также безличность власти, исходящей от воли граждан. Современные общества перестают быть мыслимыми в виде тела, после того как перестают на всех уровнях определять себя под знаком единства. По этой причине они очень скоро становятся обществами, перед которыми встает во весь рост проблема идентичности; уточним: идентификации для их собственных акторов. Обществами, которые не случайно сотрясает протестная лихорадка и в недрах которых рождаются радикальные подрывные проекты, стремящиеся, хотя и под противоположными лозунгами, восстановить то общинное единение, ту уверенность в себе, то сознание причастности к целому, а следовательно, ту способность представлять точку зрения индивидов, которые в течение самого долгого срока существования человеческих обществ рождались из образа тела, предоставлявшего людям свою богатую, неисчерпаемую и успокоительную чувственную опору. Не случайно также революционные (или контрреволюционные) страсти достигли своего апогея в ХX веке, когда стало окончательно понятно, что становление демократического мира сопровождается безусловным расколом общества и институционализацией конфликта; когда на рубеже двух столетий стало совершенно ясно, что демократия отныне не выражает единую общую волю, а выпускает на волю дух гражданских раздоров. Клод Лефор был абсолютно прав, когда разглядел в самой глубине тоталитарного проекта фантазматическое стремление вернуться к воплощению единого общества в теле, ведь ставка на эгократа, усиленная персонификация власти играют при этом определяющую роль.
Если же демократические общества, пережившие столько бурных событий, после 1945 года вступили в эпоху гораздо более спокойную, это объясняется во многом тем, что им был предложен символический механизм, способный удовлетворить потребности, которые прежде оставались неудовлетворенными. Быть может, забвение старой органической и сакральной организации заставило граждан свыкнуться с тем, что деятельность граждан и действия государства происходят порознь, что все это пронизано конфликтностью? Или, быть может, были найдены способы сделать условия коллективного существования, прежде вызывавшие резкий протест, более пригодными для жизни, а исконная модель, к которой умы сознательно или бессознательно безуспешно пытались вернуться, постепенно утратила свои чары? Как бы там ни было, очевидно, что эпоха ностальгии на сей раз завершилась окончательно, разрыв безвозвратен. Впервые демократические общества, судя по всему, нашли способ жить в согласии с самими собой – согласии, которое частично порождается готовностью к несогласию.
В этом процессе появление целого ряда символических ответов на неопределенности, неотрывно связанные с обществом индивидов, играет решающую роль. Ответы эти даются с помощью практических средств, влияние которых на коллективные представления, в отличие от их реформаторского потенциала, чаще всего недооценивается. Государство всеобщего благосостояния удовлетворяет конкретную потребность в защите. Но, кроме этого, оно еще и делает ощутимым абстрактное единение общества, лишенного того естественного чувства причастности и солидарности, которое некогда было дано людям в непосредственных ощущениях. Более того: оно наделяет обликом скрытый закон, управляющий нашим миром, а именно социальную ответственность за деятельность индивидов. Усиление исполнительной власти улучшает функционирование представительных режимов. Благодаря сопровождающей его персонализации власти оно уменьшает то смятение, какое вызывает не поддающаяся осмыслению фигура анонимного правительства; оно возвращает гражданам возможность идентифицировать орган, призванный материализовать коллективную волю, и влиять на него. Сходным образом расцвет информационного общества, подчиняющегося общественному мнению, представляет собой, по сути дела, не только плод технических новаций, но и первый набросок оформления таких требований к функционированию демократии, как непрерывность общественного контроля и проявление постоянного внимания к ясно выраженной всеобщей воле.
Универсальное распространение понятий «правое» и «левое» – часть этого процесса. Оно встраивается в построение системы ориентиров, которая превратила глубинное устройство наших обществ в более читабельное, более внятное, более выносимое для тех, кто в нем существует. В этой системе оно занимает очень важное место. Оно выражает причастность к миру, который живет разделением на части. Оно предоставляет символический вектор, который сделает возможной такую совершенно невозможную вещь, как отождествление с коллективом, который разъят на противоположности – и потому долгое время вызывал отталкивание, не поддавался целостному восприятию, ощущался лишь по частям. Оно сводит этот разъятый мир к более глубокому единству – единству одного тела.
В этом и заключается секрет всемирного распространения пары правые/левые. Она позволяет помыслить двойственность как