тебя, пять — целую, два — твой Петр.
Началась самая бесплотная иллюзорная любовь, которую могли выдумать люди.
Когда-то Горький часто говорил о чувственном чаде во время войны. Я вспомнила «Пармскую обитель» Стендаля и бурную любовь, вспыхнувшую в душе героя, когда он был в заключении. Мне стало понятно и чувство страсти, обуявшее узников тюрем Франции во время Великой Французской революции, в пору кровавого террора. Роман полководца Гоша и будущей жены Бонапарта, привязанность красавицы Дельфины де Кюсти к генералу Богарнэ, которого ждала гильотина. Но все они были знакомы, встречались. Петр и я никогда — ни до, ни после этих мертвых месяцев — не видели друг друга.
Я не в первый раз училась стоицизму, считая смерть своей избавительницей. Петр хотел жить, но считал себя обреченным. И все же мы, два узника, выдумали для себя любовь, и она скрасила, осветила черные дни.
Много раз, не имея бумаги и марганца, Петр писал мне письма кровью на клочке бельевой ткани.
А весна ароматами трав на берегу Иртыша надушила воздух. Подчиняясь неустанным окрикам — руки назад! — ходила я по кругу на огороженном дворике, ища в небе птиц или заглядываясь на множество чудес, никогда раньше не оцененных мною в полную меру: то мошка, то травинка волновали меня невиданной доселе красотой и вызывали слезы умиления. Я преклонялась перед мудростью плетущего паутину паука, восторгалась сапфировым убором навозного жука и строгим оперением ласточки. Как могла я прожить столько лет, не радуясь тому, что прекрасно и сопутствует нам повсюду. Мне захотелось однажды порадовать Петра, и я запела во весь голос. И мгновенно этот, казавшийся безлюдным вымерший дом, задвигался, зашумел. Раздались аплодисменты. Комендант, корпусные, надзиратели и даже следователи из облуправления сбежались и попытались заставить меня замолчать. Но я пела. Меня тогда связали и потащили в карцер. Он был расположен в нижнем этаже. Я продолжала петь, и каменный заплесневелый мешок не смог заглушить звука, наоборот, усиливал его, доносил до улицы. Собрались прохожие. Не зная, что же со мной делать, администрация начала переговоры.
— Кто все потерял — ничего не боится, пенье для меня тот же хлеб и вода.
В конце концов мне предложили отправиться в пустую баню, расположенную в конце большого двора. И я иногда пользовалась этой привилегий и пела там. Тогда у двери собирались истопники и надзиратели. Я пела им сибирские народные песни, и однажды корпусной, провожая меня назад в одиночку, сказал в сердцах:
— И угораздило же тебя выйти замуж за…, — он назвал фамилию мужа, — пошла бы за меня и распевала бы, как птичка на воле, а то… — он махнул безнадежно рукой. — Угораздило!
Наступил апрель. В письмах друг другу мы с Петром мечтали о том, как в яблоневом саду под Москвой будем доживать свой век. Спорили о том, каков с виду будет наш дом и какие заведем там порядки. Перед сном я ждала семи ударов и отвечала двумя.
Но сбылись сроки… приехала выездная сессия Военной колегии. Петр должен был предстать перед судом раньше Мартина.
«Скоро я умру, но последняя моя мысль о тебе, моя, никогда так и не виденная. Живи и помни обо мне. Верь в мою невиновность», — писал он мне, ожидая часового. Суд должен был состояться в доме рядом, в зале областного управления НКВД.
Это был проклятый день. Плакала я или окаменела? Два раза приходил фельдшер и давал мне какие-то капли.
Я знала, что если вынесен смертный приговор, то заключенного введут в камеру, дадут ему собрать убогие вещи и затем отвезут в городскую тюрьму. Там долгие месяцы будет он ждать казни или помилования.
Наступил вечер. Вдруг открылась соседняя дверь и захлопнулась снова. Тотчас же раздались семь, затем два и пять ударов. В щели появился прут. Петр писал, что судьи ему поверили.
«Ежовщине конец, — добавил он, — скоро мы все будем на свободе, дело мое передано на переследование. Я живу, буду жить, люблю тебя».
Мы переписывались с Петром уже два месяца, но ни разу не вызвали подозрений у конвоя. Сначала, наклоняясь, чтобы достать из-под плинтуса желанную записку, я не отводила глаз от волчка и ощущала страх и сердцебиение. В эти часы «хожалый» обыкновенно был занят наблюдением за раздачей пищи в других камерах или водил узников на оправку. Но постепенно я освоилась, начала принимать и передавать прут небрежно, рассчитывая на удачу. И она мне сопутствовала.
Часовой выследил Петра, внезапно открыв дверь. Застигнутый врасплох, нарушитель сунул записку в рот и попытался ее проглотить, но его повалили и ловко вытащили изо рта остатки изжеванного клочка бумажки. К вечеру обоих арестантов препроводили в карцер, а меня вызвали к начальнику тюрьмы. Там было несколько следователей:
— Давно ли вы его знаете?
— К сожалению, никогда в жизни не видела.
— Но почему же все-таки он называет вас единственной, любимой. Чертовщина какая-то! И в делах не обнаружено, чтобы вы когда-нибудь встречались. Чем же и как вы его пленили?
Так закончился наш заочный эпистолярный роман с Петром.
Со дня исчезновения моих соседей началась для меня пытка одиночеством. Я потребовала, угрожая голодовкой, книги, и Зоре разрешили изредка передавать их мне через следственный отдел.
Прошло лето. Я проводила дни в чтении и грезах. Залпом прочла «Генетику» Делонэ, увлеклась физиологией растений Либиха, учила наизусть стихи, чтобы не дать застояться памяти. Но чаще в полутьме камеры сидела, погрузившись в мысли на заданную тему. То странствовала по планете, то медленно переворачивала листы истории.
Отправляясь в Абиссинию, напряженно вспоминала маршруты и строго следовала им. Сначала останавливалась в европейских городах, затем сворачивала в Сицилию, чтобы опять бродить по неповторимым Сиракузам и душистому Палермо.
Неужели когда-то не в мечтах, а наяву я взбиралась на плешивом муле к отрогам вулкана Этны близ Мессины? Все, бывшее до 26 июля 1936 года, потеряло в моем сознании реальные очертания, расплывалось, как сны, виденные в детстве. Впрочем, может быть, сном было то, что я заперта в тюрьме недалеко от Иртыша, в чужом городе, который я прозвала Семипроклятинском. Я часто безжалостно щипала себя, чтобы проснуться. Но правдой жизни было беспросветное существование в темнице, где никогда не кончались сумерки и одиночество могилы.
Я спасалась воспоминаниями. Настоящего больше не существовало: в лодке плыла я по темно-лиловым водам Средиземного моря, срывала на память цветы у развалин домика Архимеда. Фантазия-спасительница привела меня в Аддис-Абебу на рынок невольников, во дворец негуса. Отдыхая от путешествий, я зарывалась в быль минувших веков.