продырявленные подошвы:
— Вот навыдергала волос, благо лезут, скатала валики и положила вместо заплаток, а то и на допрос идти было не в чем, а на прогулки вот уже четыре месяца не хожу — разутая, раздетая.
Слушая Владимиру Ивановну, я вспомнила, что в моем вещевом мешке лежат три пары, чулок, и поднялась было, чтобы тотчас же поделиться с нею, но подленький внутренний голос удержал меня.
«Успею еще», — оправдывалась моя совесть.
Более года сидела я в тюрьме, но все еще не усвоила единственно бесспорный закон, который должен господствовать во взаимоотношениях единомышленников, оказавшихся в незаслуженной беде, — помогай, не ожидая ничего взамен. Помогай всегда и всем. Помогут тогда и тебе какие-то люди, пусть только однажды встреченные на скорбном пути. Выжить можно, только исполняя этот завет, это правило подземной кассы взаимопомощи. Иные расчеты ведут к неизбежному банкротству в страшном мире, где мы блуждаем во тьме. Не откладывай!
Увы, я тогда еще этого не понимала и позволила гнусному расчёту подкрасться и запакостить душу. Мне казалось, что мама и Зоря не могут обеспечить меня по ту сторону бытия, и что нужно запастись всем необходимым надолго. Внушила себе мысль, что семье моей нелегко, и я не имею права раздавать вещи, которых больше не зарабатываю своим трудом. Чего только не отыщется в нашем мозгу, чтобы обосновать дурные поступки. А жизнь тотчас же преподнесла мне тяжелый предметный урок.
В первую же ночь пребывания с Владимирой Ивановной меня разбудили решительным:
— Серебрякова, собирайся с вещами.
В полночь «черный ворон» выгрузил меня у вахты городского острога. Такие капризы следствия были обычны и никого не удивляли. Обыскав, меня ввели в незнакомую камеру. Одежда моя настолько пропахла уже аммиаком и специфическими испарениями дезкамер и тюремных стен, что лютая вонь перенаселенного жилья уже не производила на меня прежнего мучительного впечатления. На полу и на нарах, храпя, ворочаясь, всхлипывая в кошмарном сне, спали десятки женщин. Я легла в проходе, сунув мешок под голову и накрывшись пальто. А когда проснулась от громкого крика: «Подъем, на отправку собирайся» — ни вещей моих, ни даже обуви и чулок на ногах не оказалось. Ночью ушел этап, и, видимо, одна из соседок, опытная и ловкая воровка, согласно местной терминологии «раскурочила» меня. Поджав голые ноги, сидела я на полу, не имея отныне возможности двигаться, с запоздалым сожалением осознавая всю тщету скупости. Спустя неделю, после долгих препирательств с тюремной администрацией, знавшей мою настойчивость, проявленную во время голодовки, я получила из дому пальто, чулки и валенки.
В феврале меня снова перевели во внутреннюю тюрьму, но я так и не встретила более Владимиру Ивановну и оказалась с другой узницей, тоже коммунисткой, работницей местного обкома партии. Мы пробыли с ней всего лишь несколько часов, в течение которых я узнала, что за нашей стеной уже более полутора лет были заключены два москвича: один — старый большевик, друг Рудзутака, латыш Мартин, другой — тридцатипятилетний, окончивший Институт красной профессуры, секретарь райкома по имени Петр.
— Между нашими камерами, — сообщила моя новая знакомая, — есть щель, сквозь которую с помощью прута из плетеного нового матраца мы передаем друг другу записки.
Крайне удивленная, я попросила объяснить, как же это все-таки возможно.
— Очень просто. Ежедневно бывает обход фельдшера. Порошки от головной боли завернуты в бумажки, и, хотя полагается принимать их тотчас же, можно припрятать, и это отличная почтовая бумага.
— Но чем же все-таки писать? — продолжала я расспрашивать.
— Вот несколько кристалликов марганцовокислого калия для полоскания десен. Ведь они у нас кровоточат из-за авитаминоза. Марганцовка отлично заменяет чернила. Будьте, однако, очень осторожны и помните: три удара в стенку означают, что прут уже в дыре.
К вечеру я осталась одна в темной, угрюмой камере, одна на много месяцев.
Во время раздачи жидкого крупяного, без капли жира супа в стену постучали три раза. Наблюдая за волчком, я опустила руку и нащупала под плинтусом кончик прута. Петр интересовался, кого привели в камеру. Шум, вызванный моим приходом, привлек его внимание. На листке курительной бумаги кристалликом марганцовокислого калия я написала о себе и в час раздачи ужина, когда надзор ослабел, передала почту. Так завязалось наше знакомство. Петр и Мартин прошли через адские пытки во время следствия и оклеветали себя, подписав признание, что были агентами иностранной разведки, шпионами, диверсантами. Им предъявили статьи об измене Родине и терроре.
И вот они ждали выездной сессии Военной коллегии Верховного суда, которая должна была приговорить их к смерти. не было почти никакой надежды на то, что их захотят выслушать, поймут, в каких условиях оговорили они себя.
Петр жестоко тосковал о сыне.
«Когда меня не будет, пусть мой мальчик не сомневается в честности и преданности коммунизму его отца, пусть мне верит. Я бы хотел, чтобы над его кроваткой всегда висела моя карточка в морской форме. Я комсомольцем служил на флоте. Вот приближается весна, оживет природа, а мы ляжем в могилу».
Старый большевик Мартин хорошо знал моего отца с первых дней Октябрьской революции. Вместе они воевали на фронтах гражданской войны.
О чем бы ни писали мои соседи-узники, они заканчивали грустными размышлениями о приближающейся смерти и поручали мне рассказать людям, что невиновны.
Как-то оба попросили меня описать свою внешность. Это было так неожиданно в условиях сумрачной безысходности, нас окружавшей, что я растерялась. Сначала по женской слабости захотела приукрасить себя, но потом решила, что это святотатство перед лицом смертельной опасности, надвинувшейся на нас. Ничто не должно было будить и тревожить воображение. Заживо погребенные, мы не имели права на то, чем жили свободные люди. И я написала то, что не соответствовало тогда правде: «Мне за сорок, я седа, тяжело хронически больна, глаза мои почти ослепли».
Прошел день, и мои соседи сообщили, что им хочется переписываться со мной порознь.
Мартин написал мне, что Петр легкомыслен, часто увлекается женщинами, о чем мне следует знать. В свою очередь Петр назвал своего недавнего друга «педантичным сухарем». Оба они впервые рассорились. Письма Петра становились все лиричнее, интимнее. «Пусть ты больная, седая, старая. Мне все равно. Ты самая желанная, и я люблю тебя. Если бы я остался жить, то посвятил бы всего себя тебе».
Он мечтал о том, чтобы нам очутиться в одном лагере, и молил меня сообщить ему, к какому месту стены прикасается моя голова, чтобы прижиматься к нему и целовать камни. Он создал звуковую любовную азбуку: семь едва слышных ударов означало — обожаю