хаты.
Голоса помолчали.
— Бессты-ы-дница, — услышал он снова знакомый голос.
— Бесстыдница, — согласился другой знакомый голос.
Скрипящая дверь открылась, потом закрылась. Автобус тронулся.
Томилин посмотрел в окно, туда, где сидела блондинка. Их взгляды неожиданно встретились. Она улыбнулась. Милой обворожительной улыбкой. «Неужели это мне?» — растерялся Томилин.
Облако пыли вздыбилось и поползло за автобусом. Томилин неподвижно стоял на обочине и пытался сообразить: «Неужели она улыбалась мне? Неужели мне?..»
На вокзале
Не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?.. Лицемер! Вынь прежде бревно из твоего глаза и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего.
Мф. VII.
«Свободное время надо планировать рационально», — отметил про себя Блюмов, протискиваясь к сидящей недалеко от него женщине.
Среди каштановых волос проступало ухо, необыкновенно гладкое, с желтоватым оттенком, настолько нежное, что, вглядываясь в него, можно было различить подсвечиваемые солнцем капилляры. Мягкий изгиб белой шеи приятно щекотал нервы, и казалось, что и лицо должно быть обязательно красивым, чистым, женственным. Блюмов хотел завязать с мимолетной попутчицей непринужденный разговор, но она никак не могла понять его желания, а может, и не хотела понимать. Женщина неподвижно смотрела в окно и не замечала стоящую рядом с ней фигуру, слегка склоненную в ее сторону.
«На меня не обращают внимания, — с сожалением думал Блюмов, — а зря».
Когда Вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая…
Репродуктор пробубнил название остановки, и Блюмов направился к выходу. Лакированные туфли прошлись по белым полосам асфальта, рука привычным движением опустила в пасть пятак, прижав обрезиненные клешни, и увлекаемая общим потокам фигура поплыла к поездам.
Нарастающий шум, ноги — стройные, полные, тощие, молодые, увядающие, силуэты кабелей и сегменты тюбингов, скользящие по лицам, сумерки на мгновение, вспышки света за темными окнами, мрамор колонн, что-то резко толкающее вперед, привычная перестановка одних, сумасшедшая толкотня других, скрип резиновых поручней, дверь и еще дверь, такая же массивная и раскачивающаяся, и снова толпа, беспорядочная, нацеленная на вокзал.
Блюмову не в диковинку столичные вокзалы с тысячами озабоченных лиц. Здесь вытянутые от груза руки перетаскивают бесчисленные чемоданы, тюки, корзины, тряпки, рухлядь.
«На вокзале всего можно ожидать, — наблюдая за суетой, думал Блюмов. — А на перроне спокойнее. Странно, почему другие это не понимают». И он направился к перрону — молодой, полный сил и энергии, с маленькой черной бородкой, придающей интеллигентность и даже претензию на ученость.
Разумно ль смерти мне страшиться? Только раз
Я ей взгляну в лицо, когда придет мой час.
И стоит ли жалеть, что я — кровавой слизи,
Костей и жил мешок — исчезну вдруг из глаз?
Стихи настроили Блюмова на возвышенные мысли, и он предался рассуждениям:
«Да, все же какие умы эти поэты. Ну чем, какой прозой можно заменить эту философию строк? Этот крик души? И как можно жить без поэзии? Человек, не знающий красоты стиха, существует в жизни, но не живет. Рифма, облагороженная смыслом, проникает в самые тайники души, позволяет по-новому смотреть на жизнь. Ну, к примеру, какой может быть новизна взгляда у этой вот старухи? — Блюмов мысленно обратился к шаркающей мимо него бабке с двумя узлами, перекинутыми через плечо. — Да и читала ли она когда-нибудь поэзию в своей жизни? Тряпки и лохмотья — вот удел таких людей. А эти, тупые, без единой мысли лица? — Блюмов обвел взглядом спешащих мимо пассажиров. — Учить, ох как еще учить надо людей».
В этом мире не вырастет правды побег.
Справедливость не правила миром вовек.
Не считай, что изменишь течение жизни.
За подрубленный сук не держись, человек!
«А это что еще за сборище там? — мысль Блюмова почти мгновенно переключилась на прозу жизни. — Надо посмотреть, вдруг поэзию выбросили».
Он подошел поближе и… оцепенел.
На асфальте лежал парень лет двадцати пяти. Его окружали возбужденные подростки. Голова жертвы равномерно раскачивалась в такт их ногам. Из уголка рта сочилась еле заметная алая струйка и исчезала в разбросанных на асфальте волосах.
От неожиданности и негодования стало тяжело дышать. В один миг весь мир разделился на хищников, терзающих жертву, пьянеющих от теплой крови, и трусливых шакалов с поджатыми хвостами. Блюмов умоляющим взглядом искал сочувствия, помощи, поддержки.
Неожиданно взгляд натолкнулся на стоящего в стороне типа, до странности равнодушного. Он спокойно наблюдал за тупыми ударами аккуратно скроенных туфель, содрогающимся от ударов обмякшим телом, беспомощно подергивающейся головой с едва заметными следами крови.
«Как же так… как можно… целая толпа… одного… беззащитного…» Молнии мыслей сменяли друг друга, путались, беспомощно разбиваясь о невидимую преграду, теряли гибкость, значение, смысл. И вдруг свежая и острая, как нож, мысль с новой силой парализовала Блюмова: «Боже, да этот же равнодушный организовал убийство. Но почему никто не спасает? Куда подевались благородство, гуманность, человечность?.. Я один, сам, назло всем, брошусь на помощь, пусть и меня убивают…»
Неожиданно к одному из парней торопливо подошел пожилой человек и повис на нем, уцепившись за одежду. Блюмов сделал шаг вперед, на помощь, но едва заметным движением, как бы демонстрируя избыток силы, здоровенный подросток отбросил тощую беспомощную фигуру на асфальт.
— Что это еще за пыль на снегу? — услышал Блюмов надменную реплику и остановился. Ему стало страшно…
Немощное тело подняли, взяли под руки и увели под сочувственный ропот стоящих в отдалении людей.
— Пустите… пустите… — едва слышался слабый голос.
«Что я могу сделать против них? Они могут и меня… вот так же…»
И злость на свою слабость, на нерешительность других, на весь мир раздавила Блюмова. Он в бессилии сжал кулаки и поплелся прочь. Только бы не оставаться свидетелем страшного зрелища.