могут, держать их боле некому… — он вздохнул, и лицо его болезненно передёрнулось. — Мы всех наших собираем, кто остался, дабы в полон не попали. Александр, останься с ранеными! Выводи всех, кого можно. Живых нельзя отдать на поругание, а мёртвые сраму не имут! Пошли!
Крошечный отряд сорвался с места, и в душе Ивашки противно заскребли кошки. Оставшийся с ним чернец поспешил на стоны, а писарь бросился к князю, откинул ветки, схватился за плечи, пытаясь растормошить, привести его в чувство. Бесполезно…
«Пешцы мамаевы… с минуты на минуту!» — набатом стучали мысли в голове. Всё тяжелое — долой: шлем, доспех, наручи и поножи. Теперь будет легче. Приспособив княжеский плащ, как волокушу, Ивашка затаил дыхание, поднатужился, сдвинул тяжелый груз с места. Главное — не останавливаться, дойти до Непрядвы, а там наши… Переправа… Или то и другое… Среди раненых, тяжело ковыляющих подальше от сечи, он со своей волокушей никак не выделится, а значит, есть шанс…
— Стоять! Кто таков? — голос со спины раздался настолько неожиданно, что Ивашка содрогнулся всем телом и так резко развернулся, что не удержался на ногах, постыдно плюхнувшись на землю и глянув исподлобья на выросшего, как из-под земли, всадника. «Странно, — подумал писарь, — зачем Андрей вернул еще одного чернеца, и почему он спрашивает, будто первый раз меня видит?»
— Иван, посадский, из обители Троицкой, — буркнул писарь, поднимаясь на ноги.
— А это кто?
— Десятник наш… белозерский…
— Десятник, говоришь?
Всадник глянул на шёлк роскошно вышитой княжеской сорочицы, и на его лице отразилось победное торжество дикого зверя. Писарь понял, как сильно обмишурился, сняв с князя зерцальный доспех. Перехватив злобный взгляд вопрошающего, он смекнул, что тот понял, кто перед ним. Душа ушла в пятки, а оттуда поднялось новое, неведомое до сих пор чувство безразличной, холодной злости. Аккуратно, медленно встав и нагнувшись, будто бы поправить обувку, писарь, стараясь не делать лишних движений, выхватил из княжеских ножен меч и тут же коротко ткнул в коня. Испуганная скотинка шарахнулась в сторону, взвилась на дыбы, едва не скинув седока, чудом удержавшегося в седле, сделала еще несколько прыжков и наконец притихла, осажденная опытным наездником.
— Ах вот ты какой, Иван посадский! — хмыкнул чернец, опуская своё копьё и легко трогая бока фыркающей лошади. — Тогда молись, отроче!..
Ивашка, встав между всадником и князем, пошире расставил ноги. Выставив перед собой оружие и понимая, что жизни ему осталось на один удар, он прошептал молитву своему ангелу-хранителю: «Ангеле божий, хранитель светлый, прилежно молю тя. Ты меня днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи»… Перехватил тяжёлый меч двумя руками, сжал покрепче рукоять, дабы унять дрожь. К нестерпимому шуму в ушах добавилось все более явное содрогание земли… Ивашка счёл, что это почва уходит у него из под ног, а мгновение спустя, как сквозь плотную вату, в уши пробился топот копыт, и враг, направивший на Ивашку острие своего копья, вдруг скривился, дернул поводья и изменил направление движения.
Ивашку обдало ветром, в лицо пахнуло теплым, терпким запахом конского пота и сыромятной сбруи. Его внимание было приковано к двум всадникам в одинаковых доспехах, летящим друг на друга с копьями наперевес. Сжимая своё оружие, Ивашке на помощь скакал тот самый чернец, оставленный десятником в помощь раненым. Обидчик писаря вполне обоснованно посчитал верхового конника более опасным противником. В несколько шагов разогнавшись до галопа, он бросился на Александра, стремясь покончить с ним единственным метким движением. Ни один из всадников не пытался как-то схитрить и увернуться от столкновения. Оба половчее перехватили копья, чтобы нанести страшный удар. Ивашка зажмурился, а когда открыл глаза, всё было кончено — оба воина, хрипя и задыхаясь, лежали на земле недалеко друг от друга, а ошалевшие кони топтались по кругу, избавившись от седоков.
Ивашка бросился на помощь к своему спасителю, стряхнул с себя кольчугу, сорвал рубаху и прикрыл кровоточащую рану. Александр с горечью посмотрел на своего пока еще живого противника.
— Что же ты наделал, брат Фотий! — процедил он сквозь еле шевелящиеся губы, — сукин ты сын…
— Нет никакого Фотия, — безучастно глядя в небо и тщетно зажимая рану, из которой обильно сочилась кровь, прошептал ивашкин обидчик, — и не было никогда.
— Кем же тебя кличут?
— Татарва речёт Челубеем, хан — Темир-мурзой, но никто из них не знает моего настоящего имени… Да оно и ни к чему, не важно… — раненый закашлялся.
— А что важно?
— Свобода! Право делать то, что хочу, а не то, что велит тебе игумен или князь.
— Умирать без имени и Отечества… — ответил Александр, — какая ж то свобода?
— Мне не страшно умирать, ибо я заплатил за отпущение грехов настоящих и будущих, а ты уйдёшь грешником… И по другому в этой Богом забытой державе не будет, если её не спасти…
— Мнишь Мамая спасителем?
— Он уже взял деньги у Генуи и никуда не денется… Мне же довольно того, что он — враг схизматиков…
— Я православный русич и счастлив этим…
— Этого надо стыдиться, и я верю, что многие, хоть и не сразу, но поймут…
— У меня другая вера…
— Ты — глупец, держащийся за церковь, которая не в состоянии даровать прощение грехов своему чаду…
— Моя вера дала мне больше, чем прощение. Она даровала мне совесть! — выкрикнул монах, захлебываясь кровью.
Ивашка сжимал слабеющую руку витязя, глядя расширенными глазами на заострившиеся черты лица, с трудом осознавая, что это и есть тот самый Александр Пересвет, а рядом с ним лежит его поверженный противник Челубей. Весь ход великой битвы, происходящей перед ним на Куликовом поле, приобрел логичность, куда естественно и органично вписался поединок двух воинов, не встречавшийся более нигде и никогда за всю историю столкновений между русичами и монголами. Картина стала понятной, но не завершенной, ибо на поле появились и двигались быстрым шагом ряды генуэзской латной пехоты, идущей добивать изможденных и раненых русских воинов.
Ивашка бережно сложил руки Пересвета на груди, встал, подобрал лежащий на земле щит, окровавленное копьё и сделал решительный шаг навстречу генуэзской фаланге…
* * *
Волею Божией и милостью великого князя Дмитрия Ивановича, воевода засадного полка Дмитрий Боброк с трудом разжал сведенные судорогой челюсти, оценив ордынскую лаву, захлестнувшую весь левый фланг русской рати, так удачно подставившей спину врагу.
— Это последний резерв Мамая, — процедил он, — его личный тумен… Пора…
Серпуховский князь поднял голову, оглянувшись на стоящие за спиной отборные сотни. Ветер пахнул в спину, словно подталкивая вперед из рощи на Куликово поле.
— Ветер поменялся, — заметив его удивление, произнес Боброк.
— Прости, Дмитрий Михайлович, — обратился князь к воеводе, — не поверил я тебе, подумал плохое…
— Бог простит, — коротко ответил Боброк и