помнишь?..
— «Помнишь»… Дураки тогда были, полезли хорониться в сухари и перекувырнули.
— Ну и што? Мы ж их собрали.
— Собрали. А толку? Мамка их поросенку скормила, цвелые. Если бы не свалили тогда, может, и достоялись… Сам сейчас съел бы, хоть и цвелый…
— Все-все скормили? — удивился Васька. — И ни одного не оставили?..
Он вспомнил вкус того сухаря, который грыз, сидя на верхотуре набитого матраса, и пожалел, что не набил тогда ими карманы про запас: как бы сейчас они пригодились…
ПЛАТОН
После материного разговора с бабушкой прошло немало дней, Васька уже стал забывать его. Сначала у него затеплилась кое-какая надежда, что мать устроится на другую работу и они получат рабочую карточку, но время шло, а перемен никаких не предвиделось.
И вдруг грохот в сенях и громкий мужской голос:
— Есть ли кто живой в доме?
— Есть, есть, — тут же отозвалась мать и впустила в комнату своего старшего брата Платона. — А ты што ж, думал, что мы уже померли, хоронить пришел? И за то спасибо… А мы, слава богу, ишо живы, так што не огорчайся.
— Ну и колючая ж ты, сестра! — покрутил головой Платон. — Погоди, ругаться потом будем. Давай сначала поздоровкаемся. — Он протянул ей руку, поцеловал в щеку. Потом, как взрослым, пожал руки всем детям. Васькину руку задержал. — Большой какой вырос! А мать все плачет! Сына скоро женить будешь. Помощник! Как жизнь, Василь?
— Ниче, — сказал Васька.
— Ну вот и хорошо. — Платон положил на стол круглый газетный сверток. — Это вам гостинец.
Платон здоровый, плотный мужик в железнодорожном кителе с поблескивающими в петлицах красными «шпалами», разговаривает громко, независимо, разговор все время держит на шутейной волне. Снял фуражку, ладонью вытер лоб, поискал табуретку, опустился на нее грузно.
— Ну, што там у тебя, жалуйся. А то бабка пришла, накричала, а за што — не пойму. — И он повел вокруг глазами, словно изучал жилище.
— «Не пойму»! — обиделась мать. — Конечно, куда ж тебе понять! Живот вон какой наел — рази поймешь? С таким животом нынче по улице стыдно ходить…
— Ну вот, теперь живот ей мой помешал! Куда ж мне его девать? — усмехнулся Платон.
А матери не до шуток и не до смеха, не принимает его тон разговора, сердится.
— Погляди, на кого они похожи? — указала она на детей. — Это я еще больничным супом спасаю, а так бы, может, давно б уже посинели или побираться б пошли… И никому делов нет, никто не спросит, как ты там, как с тремя детями в такое голодное время?.. — Мать не выдержала, заплакала.
— Не надо, не плачь, — поморщился Платон. — Шо ты слезами поможешь?
— Они сами текут… Я знаю, што не поможешь… Каждый об себе только заботится…
— Да ну зачем же так?
— А затем. — Мать вытерла слезы и крикнула громко: — Когда был Кузьма живой — так всем он был нужен. И туда его, и туда, всякую дырку им затыкали. Ни от чего не отказывался, куда пошлют — идет, потому сознательный был, партейный, активист. А как убили, похоронили, и всё, забыли. Хоть бы детей вспомнили его, так нет, кому они нужны́, пока малые. Вырастут — тогда дело другое, тогда — увидят и их…
— Ну, это ты зря, — посерьезнел Платон. — Не надо.
— А шо, я с чужим разговариваю?
— Неважно. Одно с другим не мешай. Убили… Ну, что же теперь? Случай. Послали б меня — меня б убили.
— Так не послали ж и не убили, а убили его.
— Я виноват, да? Ну, убили б меня — осталось бы семеро. Лучше, что ли, тебе бы легче было?
— Легче, мне было б легче, и Кузьма твоих детей не оставил бы, ты это знаешь, знаешь, какой он был. А потом — я вовсе не о том говорю, — махнула мать сердито на Платона. — Не путай меня. Разве я сказала, что лучше б тебя убили? А только обидно. Вон деверь, Карпо, всю жизнь никуда его не трогают, живет только для себя, а его дети получают по четыреста граммов хлеба, а мои, то есть Кузьмовы, который жизни своей не пожалел, — по сто пятьдесят. Почему? И ты — братом называешься, партейный, в активистах ходишь, начальник, а тоже, видать, только об своем животе печешься…
— Опять! — заерзал на стуле Платон.
Васька любил всех материных братьев — Платона, Гаврюшку, Ивана, Петра. Все они разные, и каждый по-своему чем-то Ваське по душе. Больше всех, конечно, любил он Гаврюшку — высокого, кудрявого, остроумного парня, на него он хотел быть похожим. Платоном Васька гордился — большой человек, и как человек он был для него недосягаем. Когда Васька бывал у них в гостях, Платона почти никогда не было дома — на работе. А если случалось, что он приходил вдруг, то он приходил только, чтоб отдохнуть, и тогда всю многочисленную ораву детей выпроваживали либо на улицу, либо в другую комнату.
Уважение к Платону и мать прививала Ваське, говорила:
— Учись! Выучишься — будешь жить, как дядя Платон, нужды знать не будешь. А останешься неучем — так и будешь всю жизнь горе мыкать…
И Васька учился, хотел жить, как дядя Платон, — вершина материных желаний. А теперь сама на него напала и хлещет его так, будто это не Платон вовсе, а напроказивший Васька…
— Я уж не говорю об одеже-обуже… Праздник приближается, Первый май, а у них ни у кого никакой обновки нет. Накормить бы досыта — одна думка…
— Да… — раздумчиво проговорил Платон и снова обвел глазами комнату, будто искал подтверждения тому, о чем говорит сестра. — Ладно, не горюй. Попробуем что-нибудь сделать. Завтра приходи к семи утра в красный уголок на Горку. Это где Западная сортировочная, перед вокзалом остановка — Горка. Там спросишь…
— Да знаю, знаю!.. — заторопилась мать, словно боялась, что Платон почему-либо раздумает помогать ей. — Знаю, как же… Найду, язык до Киева доведет.
— Там у нас планерка будет. После планерки подойдешь ко мне. Что-нибудь сделаем.
— Ой, спасибо тебе…
— Рано спасибо, — сказал Платон и засобирался идти.
— Посидел бы… Когда был, да когда ишо будешь… Угостить, правда, нечем, ты уж извини…
— О чем ты говоришь? Угостить… Пойду, некогда…
— Не обижайся на меня, што я так напустилась… Припекло — дальше некуда. — И у матери снова задергалось лицо, она потянула к глазам уголок платка.
— Ладно, ладно, — успокоил ее Платон, надел фуражку и направился к двери. — До свидания, — сказал он уже в сенях, не оборачиваясь.
— До свидания, —