прокашлял:
– Я старый и убогий бедняк, который не стоит и шнурка на ботинке… как я могу отплатить вам?
– Поделитесь со мной вашим доверием.
– Доверием! – проскрипел он изменившимся тоном, раскачиваясь на койке. – В моем возрасте его осталось маловато, но можете забрать тухлые остатки.
– Какое оно ни есть, вы делитесь им. А теперь дайте мне сто долларов.
Услышав это, скряга ударился в панику. Он обхватил себя за пояс, потом вдруг полез под свою кротовую подушку и ухватил что-то невидимое.
– Доверие! Косяк, чушь собачья! Доверие? Подлом, подстава, фальшак! Доверие? Держи карман шире! Сто долларов… тысяча дьяволов![76]
Наполовину обессиленный этой речью, он немного полежал, потом слабо приводнялся и язвительно произнес:
– Сто долларов? Многовато будет за доверие. Разве вы не видите, что я бедная старая крыса, помирающая на панели? Вы сослужили мне добрую службу, но такой калека, как я, может только прокашлять свою благодарность, – кха! кха! кха!
На этот раз приступ кашля был таким сильным, что подвесная койка заходила ходуном, и обитатель болтался внутри, словно камень, готовый вылететь из раскрученной пращи.
– Кха, кха, кха!
– Какой жуткий кашель, друг мой! Жаль, что здесь нет травника; склянка с его Целительным Общеукрепляющим Бальзамом сослужила бы вам добрую службу.
– Кха, кха, кха!
– Я намерен найти доброго травника. Он где-то здесь, на борту, – я видел его длинный сюртук табачного цвета. Поверьте, его лекарства лучшие в мире.
– Кха, кха, кха!
– Сочувствую от всей души.
– Не сомневаюсь, – проскрипел скряга, когда вновь обрел дар речи. Можете отправляться на палубу вместе с вашим сочувствием. Там полно богатых, жирных павлинов, которые не кашляют внизу, в темноте и одиночестве. Только посмотрите, до какой жалкой нищеты я докатился с этим кладбищенским кашлем! Кха, кха, кха!
– Опять-таки, я сочувствую не только вашему калю, но и вашей бедности. Какая редкая возможность пропадает втуне! Если бы у вас имелась нужная сумма, то я мог бы вложить ее и вернуть с тройной прибылью для вас. Но доверие… боюсь, даже если бы располагали столь ценными деньгами, у вас не нашлось бы драгоценного доверия, о котором я говорю.
– Кха, кха, кха! – скряга с трудом выпрямился на койке. – Вы о чем? Как это? Или вам не нужны деньги для себя?
– Мой дорогой, дражайший сэр, как вы можете приписывать мне абсурдное своекорыстие? Выпрашивать сто долларов у совершенно незнакомого человека ради личной выгоды? Я не безумец, мой дорогой сэр.
– Но как, как? Как вы можете жить безвозмездно, вкладывая деньги чужих людей?
– Это мое смиренное занятие, сэр. Я живу не ради себя, и пусть мне не доверяют, но, но доверие ко мне приносит благо.[77]
– Но… но… – словно охваченный головокружением, – что вы… что вы делаете с чужими деньгами? Откуда приходит прибыль?
– Если я расскажу об этом, то меня ждет крах. Когда все станет известно, каждый сможет заняться тем же самым, и тогда все рухнет. Это секрет или тайна, если хотите, – но мне нужно лишь заручиться вашим доверием, и после этого, со временем, вы все получите обратно в тройном размере.
– Что-что? Но поручители, где ваши поручители, – с вернувшейся подозрительностью.
– Искренность – лучшая порука перед вашей откровенностью.
– Но я не вижу вашу искренность! – вглядываясь в полутьму.
С этим последним проявлением рациональности, скряга опустился на подушку и вернулся к прежней слюнявой белиберде, которая теперь приняла арифметический оборот:
– Сто, сто, – двести, двести, – триста, триста…
Он открыл слезящиеся глаза и дрожащем голосом произнес:
– Здесь темновато, вы не находите? Кха, кха! Но, насколько видят мои бедные старые глаза, вы кажетесь искренним человеком.
– Рад это слышать.
– Если… если сейчас я вложу… – скряга попытался выпрямиться, но тщетно: волнение истощило его силы. – Если, если я вложу, вложу…
– Никаких «если». Только полное доверие или никакого доверия. Боже упаси, мне не нужны полумеры.
Незнакомец произнес эти слова равнодушно и снисходительно, слегка повернувшись и как будто собираясь уйти.
– Не уходите, друг мой, не покидайте меня! Мой возраст служит оправданием недоверию, это же естественно. Кха, кха, кха! Я так стар и несчастен. Мне нужен ангел-хранитель. Скажите, если…
– Если? Довольно!
– Стойте! Как скоро, – кха, кха! – как скоро мои деньги утроятся? Как скоро, друг?
– У вас нет доверия. Прощайте!
– Стойте, стойте, – скряга цеплялся за собеседника, как младенец. – Я верю, верю; помогите моему неверию![78]
Он трепетно извлек из потайного места кожаный кошель, отсчитал десять золотых орлов,[79] потемневших до подобия старинных роговых пуговиц, и наполовину ревностно, наполовину неохотно, протянул их на ладони.
– Не знаю, стоит ли мне принимать на веру такое ненадежно доверие, – холодно отозвался незнакомец, принимая золото. – Но в конце концов, это доверие отчаяния, расстроенное доверие больного человека в преддверии смертного одра. Мне нужно мне здоровое доверие здоровых людей в здравом рассудке. Но ладно, сойдет и так. До свидания!
– Эй, обождите… Расписка, глее ваша расписка? Кха, кха, кха! Кто вы такой? Что я наделал? Кха, кха, кха! Куда вы? Золото, мое золото! Кха, кха, кха!
Но, к несчастью для этого последнего проблеска рассудка, незнакомец удалился за пределы слышимости, и больше никто не мог услышать жалобные призывы из темноты.
Глава 16. Больной человек, после определенного раздражительного нетерпения, соглашается стать пациентом[80]
Небо синеет, береговые откосы в цвету; быстрая Миссисипи разливается и течет широко и свободно, испещренная струями и мелкими водоворотами, исполненная мощью семидесятичетырехпушечного военного корабля. Солнце выходит из шатра во всем своем великолепии и правит мировым кормилом. Все живое, согретое его лучами, начинает шевелиться. Паровой челн, искусно созданный людьми, рассекает воды, словно во сне.
Но фигура в углу, завернутая в плед, сидит безучастно, затронутая, но не согретая солнцем, словно увядшее растение, хотя его почки еще пытаются распуститься, а семена зреют внутри. На табурете слева от него сидит незнакомец в сюртуке табачного цвета с опущенным воротником; он поднимает руку успокоительным жестом, в его глазах светится надежда. Но трудно пробудить надежду в человеке, давно прогруженном в безнадежность хронического недуга.
Какое-то раздраженное замечание или язвительный намек со стороны больного привел к тому, что его спутник укоризненно ответил:
– Не думайте, будто я стараюсь расхвалить свое лечение, критикуя чужие методы. Тем не менее, когда человек уверен, что правда на его стороне, нелегко проявлять доброжелательность к оппонентам. Здесь дело не в характере, а в совести, ибо милосердие и доброжелательность порождают терпимость, которая подразумевает невысказанное разрешение и определенную вседозволенность; а что дозволено, то можно продвигать и усугублять. Но