Я совсем не идеализирую Комаровского, упаси бог, у него много отрицательных черт. Но так уж совсем черными красками его описывать, как это обычно делают, и в том числе в романе, я бы не стал.
Я не помню точно, какой был год, когда был запрещен роман. Я получил рукопись «Доктора Живаго» от режиссера Петра Штейна, моего товарища, сына драматурга, он был ближе к литературному миру, потому имел возможность рукописи получать и давать. Я помню первое мое впечатление… Не под подушкой буквально, но при зажженной лампочке я прочел роман. И уже Нобелевская премия была у Пастернака, и отказ от нее, и скандал, и сплетни вокруг этого имени. Поэтому впечатление от текста усугублялось той ситуацией, такой странной, кажется теперь.
Я не перечитывал роман перед съемками, и даже не хотел, потому что понимал: сегодня что-то неуловимое ушло, и, возможно, что-то будет неинтересно. А сценарий Арабова я перечитывал с большим удовольствием. Вы понимаете разницу. Говорят, большое видится на расстоянии. То есть, определенно, он пересмотрел время. Это очень важно. Это в картине есть.
Ностальгия: Тарковский
Работа и встречи с Андреем мне казались случайным даром судьбы, сопровождались страхом, неверием в свои силы и при этом были безумным счастьем. Эти смешанные чувства я никогда не пытался ни осознать, ни тем более в них разобраться. Я только впитывал, как губка, все, что исходило от Андрея, от его окружения, от его отца. От того мира, который он заключал в себе и к которому можно было лишь прикоснуться. Это была недолгая – огромная – жизнь со своим цветом, светом, запахом, стихами. Со своим ни на что не похожим душевным напряжением. А теперь – будто отнято, ампутировано у нас то, что нельзя ни залечить, ни получить взамен. То, что было с нами всегда и не помнишь, когда началось.
Мы не были близкими друзьями. Андрей всегда для меня оставался загадочным, не до конца понятным человеком. Странным, неожиданным режиссером. Наши отношения строились нелегко: то оборачивались нечаянной радостью, то грозили развалиться.
* * *
С Тарковским я учился изживать актерскую болезнь премьерства, ценить товарищество как охранную грамоту от предательств, суесловий и даже немелких обид. Он открывал неведомый мне дотоле мир восприятия знакомых предметов. Их внутренней сущности, переменчивости фактур и прихотливой судьбы.
Дело в том, что он делал такое кино, что если бы между партнерами не складывалось биологического единства, внутреннего человеческого единения, то работать с ним было нельзя. Потому что надо было играть его состояние. Отсюда его редкое свойство – снимать из фильма в фильм одних и тех же актеров. Так было с Анатолием Солоницыным – они были очень близки, и Анатолий выражал Тарковского в своих ролях. Похожее сближение с Андреем началось у меня при работе над «Зеркалом», в котором, кстати, принимал участие и мой пятилетний сын. Сближению содействовали и обстоятельства съемки «Ностальгии» за границей, обстоятельства по тем временам чрезвычайные. Тем более что наша работа была первым опытом работы советских режиссера и актера за пределами родины. Мы жили с Андреем, с его женой Ларисой как одна семья. В католической стране мы снимали славянское христианское кино. Это было непросто. Мы сблизились еще и потому, что делали самое настоящее исповедальное кино: Тарковский-режиссер исповедовался передо мной, актером (и перед будущими зрителями), а я, актер, выполняя его художническую волю, уже исповедовался перед ним. Надеюсь, мне удалось хоть отчасти стать «актером Тарковского». После «Ностальгии» он приглашал меня сниматься, но меня не выпустили.
* * *
Наша первая встреча в Риме. Он не вошел – ворвался, как обычно нервный, быстрый, худой, хорошо одетый. Мы обнялись и долго, долго молчали. В этой паузе было все. И ушедший Толя, и страх моего несоответствия Андрею, несмотря на переделку сценария, и незнание, чего он от меня ждет. И радость встречи. Но главное – ощущение силы в этом невысоком, поджаром человеке. «Как сценарий?» – «Прекрасный». – «Вот, все русские сразу понимают», – парировал он… Но Тарковский и был истинно русским художником, воплощением совестливости, максимализма, внутренней свободы, духовной твердости. И самое важное – обладал нутряной, естественной для себя потребностью принять и пережить наши боли и страдания.
«Похудеть не сможешь?» – «Куда?» – от неожиданности выпалил я, впрочем, быстро поняв, что ему нужен человек, измученный духовной жизнью в самом прямом смысле слова. Что это состояние и будет, видимо, «сюжетом» фильма. Мы сидели теплым вечером в маленьком кафе на безлюдной площади. Стали говорить о ностальгии. Как это играть по-русски? Что за этим стоит? Только ли березки? Но березки есть и в Италии. А ностальгия? Наверное, тоже. Вдруг, как в плохом фильме, подошли два мальчика: один с кепкой, другой – с аккордеоном и… заиграл «Амурские волны». «Это уж слишком, – сказал Андрей. – Никому об этом не говори – не поверят». Но так было.
* * *
Вокруг него всегда образовывалось поле непредсказуемых возможностей и испытаний. Самая обыкновенная реальность неожиданно приобретала черты неправдоподобности. А то, что на первый взгляд казалось невозможно представить и выразить, он ощущал как осязаемую, преследующую его реальность. «У меня во ВГИКе были бредовые идеи снять фильм о том, как человек спит. Правда, потребовалось бы слишком много пленки. Я хотел бы снять момент, когда мы отрешаемся от повседневной жизни и с нами происходит нечто необъяснимое, словно возникает связь с мирозданием, с прошлым и будущим. Обнажаются нити, на которых зиждется наше сознание. Потом я отсмотрел бы материал, все неинтересное вырезал бы, оставив только это непостижимое ощущение соприкосновения человека с космосом. И расшифровал бы эти сны. Если можешь, пойми, что кроется за таким состоянием».
* * *
Андрей был, пожалуй, единственным из известных мне режиссеров, которого было абсолютно бессмысленно о чем-то спрашивать, требовать конкретных указаний. Контакт случался лишь тогда, когда я проникал в его состояние, когда я, актер, сливался с режиссером. Что-то получалось лучше, что-то – хуже, но врать Андрею было невозможно, ибо в таких людях воплощается совесть поколения. И когда мы восхищаемся «Покаянием» Абуладзе, то обязаны сказать и о «Зеркале», о гражданском и художническом поступке Тарковского, всколыхнувшем нашу память, наши раны, нашу невольную и неслучайную вину.
* * *
Когда мы снимали финальный, важнейший эпизод картины «Ностальгия» – безмолвный проход героя со свечой, – Андрей сказал: «Я не знаю, как в твоей жизни, но в моей бывало, что проход, один поступок проживался как вся жизнь, как ее итог. Ты должен всем своим существом почувствовать, эмоционально передать последние шаги перед смертью». На репетиции он огорчался, что я слишком рано «умираю», «наливаюсь кровью». Начали снимать, и вдруг я слышу: «Олег, пора, наливайся!» Этот закрытый, жесткий человек мог быть смешным, и трогательным, и нежным, и смертельно уставшим. А получившийся кадр прохода – это кадр, которым я всю жизнь горжусь…
* * *
Думаю, что Лариса Андрею во многом помогала. Это была мощная натура, сильная женщина, друг, которая везла на себе воз в трудные годы и здесь, в Москве, и на чужбине, когда у Андрея не было средств к существованию. Отсюда разные кривотолки о ней: кому-то якобы не отдала долг, во Франции брала деньги под Тарковского… Верю в одно – все ее действия были только во имя искусства Андрея, цену которому она знала. За ней он был как за каменной стеной. Лариса создавала ему необходимый для творчества микромир. И поэтому он жил и творил.