Время с городом смыкаются в круг, как река, Дарвин мыслит прямолинейно. Отбор происходит долгие века, Только новые виды не вынырнули из бассейна.
Воцарилось молчание. Эндерби чуял прилив поэтической гордости, потом упадок сил. День был жуткий. Мисс Боланд получила сильное впечатление. И сказала:
— Ну, в конце концов, вы в самом деле поэт. То есть, если это ваши стихи.
— Конечно мои. Налейте мне чуточку из бутылки. — И она охотно набулькала, прислуживая поэту. — Из раннего сборника «Рыбы и герои». Который вы не читали. Который никто не читал. Только, Богом клянусь, — поклялся Эндерби, — я им всем покажу. Со мной еще не кончено, ни в коем случае.
— Правильно. Может, вам будет удобней без обуви? Не трудитесь, позвольте мне. — Эндерби закрыл глаза. — И пиджак?
Вскоре Эндерби в рубашке и штанах лежал на половине кровати; она сняла с него также носки и галстук в гостиничных красном, белом и синем цветах. Все так же дул горячий ветер, но Эндерби стало прохладней. Она лежала рядом. Курили одну на двоих сигарету.
— Ассоциации, — услыхал Эндерби собственный голос. — Будьте уверены, все так делают, от испанского священника прямо до Альбера Камю с Кьеркегором где-то посередине.
— Кто такой Керк… как его?
— Философ, фактически приравнявший Бога к душе. Дон Жуан использует женщин, а Бог человека. Севилья, кстати, город Дон Жуана. Я хотел написать о нем драму в стихах, где он подкупом заставляет женщин рассказывать, что с ними делал, потому что в действительности ни с кем ничего не мог сделать. Потом драма в стихах вышла из моды. — Он решил, что ногти на ногах решительно нуждаются в стрижке. Впрочем, толстые ногти пришлось бы обрабатывать резаком или еще чем-нибудь. Очень твердые. В конце концов, он не сильно изменился. В конце концов, ванна — сосуд для поэтических черновиков. И ощутил щекочущий внутри новый стих, вроде насморка. Стих о статуе. И довольно тепло посмотрел на мисс Боланд. Последнего поцелуя, последнего… Если б только удалось сперва этот закончить.
— А кто такой севильский цирюльник?
— А, его выдумал один француз, потом французскую газету в его честь назвали. Как бы всеобщий фактотум, делает для людей всякие вещи и прочее. — Эндерби махнул головой.
— Очнитесь. — Она с ним обращается довольно грубо, видно, из-за «Фундадора». — Можете написать пьесу, где этот цирюльник на самом деле Дон Жуан, и страшные дела творит своей бритвой. Понимаете, из чувства мести.
— Что вы имеете в виду? Какой мести?
— Я ничего про месть не сказала. Вы опять отключились. Очнитесь! Не пойму, почему нельзя сделать луну подходящим научным сюжетом поэзии, вместо того, что в ней видят почти все поэты, знаете, какой-то фонарь, или так называемый афродизиак, как в вашем стихотворении солнце. Тогда можно было бы употреблять сколько угодно красивых длинных слов. Апогей, перигей, эктократеры, мегаимпакт, гипотеза отторжения.
— Что вы сказали про семяизвержение?
Она не услышала. Или, может быть, он ничего не сказал.
— И лунные месяцы, — продолжала она. — Синодические и нодические, сидерические и аномальные. Изостазия. Грабены, горсты. И лунные моря, совсем не моря, а огромные равнины лавы, покрытые пылью. Ваше тело — горст, мое — грабен, потому что горст противоположен грабену. Слушайте, пошли отсюда, побродим по севильским улицам вот так вот, как есть, я хочу сказать, в ночной одежде. Только ваш ночной костюм — без ничего, правда? Все равно, ночь прелестная, хотя луна заходит уже. Чувствуете всей кожей теплый ветер? — Неправда, что луна заходит. Когда они шли по calle[70] у отеля, Эндерби абсолютно голый, болтая мешочками, луна была огромная, полная, очень близкая. Настолько близкая, что издавала запах, похожий на запах кашу[71] из старых вечерних сумочек, пожелтевших балетных программок, долго лежавшего в нафталине лисьего меха.
— Mare Tranquillitatis[72], — рассказывала мисс Боланд. — Фракасторо. Гиппарх. Mare Necta-ris[73]. — Она низвела луну прямо на крыши севильских домов, чтобы покопаться в морях. На время исчезала в каком-нибудь, потом голова с мышиными волосами становилась золотой головой Береники, волосы вздымались, пронизывая северную полярную мембрану. Она как бы оживляла пустую луну изнутри, направляя ее на Эндерби. Он бежал от нее, от луны, вниз по calle, обратно в отель. Старик портье разинул рот среди впалых щек hidalgo на его болтавшуюся наготу. Эндерби пропыхтел вверх по лестнице, один раз попал большим пальцем в дыру на ковре, другой раз чертыхнулся на гвоздь, впившийся в мозолистую левую пятку. Слепо отыскал свой номер, плашмя упал на кровать, отчаянно хватая воздух. В открытое окно проникало мало воздуху. В то самое окно проникала луна, сильно съежившаяся, но, очевидно, существенной массы, ибо рама окна, четыре упрямых касательных к напиравшему шару, поскрипывала, кусочки лунной субстанции сыпались в четырех точках касания, как штукатурка. Потом на полюсе, который превратился в пупок, прорвалась голова мисс Боланд с разлетавшимися огненными волосами. Эндерби был пригвожден к постели. Женщина и луна разом бросились на него.
— Нет, — прохрипел он, очнувшись. — Нет, нельзя, это нехорошо. — Но она придавила его своим тяжелым лунарным телом. В ту самую левую пятку втыкался ее ноготь, дыра на ковре оказалась ничтожной прорехой между полой пеньюара и кружевной оторочкой. Значит, нагота не реальная, просто разоблачение, все сорвано, сброшено.
— Тогда покажи мне, покажи, как надо. Сам.
Он свалил ее, она лежала на спине, ждала. Эндерби с отчаянной поспешностью оттолкнулся ягодицами от опороченного матраса, как от трамплина. Матрас оказался пружинистей, чем он думал, и Эндерби внезапно встал на ноги, сурово глядя на нее сверху вниз.
— Если, — сказал он, — вам нужен такой тип отдыха, будет масса возможностей обеспечить его. Жиголо, и я не знаю что. Темнокожие мальчики и так далее. Чего вы ко мне привязались?