— У меня еще времени не было. То есть стих написать. Я, как видите, распаковывал вещи.
— Все распаковали? Боже. Стоило ли? Мы ведь здесь всего на ночь. На остаток ночи. Ах, — ахнула она, раздувшись на горячем ветру из окна, — у вас тоже luna. Моя luna и ваша.
— Мы же, — логично заметил Эндерби, — с одной стороны коридора. Понимаете, один и тот же вид. — И добавил: — Выпейте.
— Ну, — сказала она, — я обычно не пью. Особенно в такой ранний час. Впрочем, в конце концов, я на отдыхе, правда?
— Безусловно, — серьезно подтвердил Эндерби. — Я стакан из ванной принесу. — И пошел. В соседнем номере продолжался скандал. Безудержная похоть в среднем возрасте. Было бы смешно, если б не было так омерзительно. Или что-то вроде того. Он принес стакан, обнаружив, что мисс Боланд сидит на его кровати.
— Mare Imbrium[64], — говорила она. — Се-левк. Аристарх.
Он налил ей очень солидную порцию. Надо ее напоить, чтоб она завтра утром страдала похмельем, отвлекшись от puerco. Вскоре он пойдет к ней в номер и украдет словарь. Все будет хорошо.
— Вы неплохо поработали, — заметила она, принимая у него стакан. — Даже чемодан куда-то засунули.
— О да, — сказал он. — Какая-то мания. Я имею в виду аккуратность. — И тут увидал себя в зеркале над туалетным столиком: не бритый с сегодняшнего самого раннего лондонского утра (правильно ли он написал на конверте — Londra?[65]), в сильно помятой рубашке, в кричащих о своей дешевизне штанах и вытертом на локтях пиджаке. Угрюмо себе усмехнулся полным набором зубов, которые, во всяком случае, казались вполне чистыми. И переадресовал улыбку мисс Боланд.
— Бедняга, — посочувствовала она. — Одинокий? Я увидела сразу, как только вы в Лондоне сели в автобус. Но теперь вам нечего себя чувствовать одиноким. Во всяком случае, в поездке. — И хлебнула «Фундадора», не поморщившись. — М-м-м. Жару поддает, но приятно.
— Mucho fuego, — сказал Эндерби. В англичанах нет fuego, он это запомнил.
Мисс Боланд откинулась на спину. На ней были пушистые шлепанцы на каблучках. Откинувшись, она их сбросила. Ступни длинные, чистые, ногти не накрашены. Она закрыла глаза, нахмурилась, потом сказала:
— Постойте, припомню ли. A cada puerco… что-то там такое… su San Martin[66]. По-английски «every dog has his day»[67]. Только на самом деле надо бы сказать не «дог», а «хог», правда? В словаре сказано «боров», а не «свинья».
Эндерби тяжело сел на кровать с другой стороны. Потом взглянул на мисс Боланд, очень вдумчиво ее оценивая. Казалось, будто с момента посадки на самолет в Лондоне она потеряла около двух стоунов[68] и пятнадцати лет. Он попробовал вообразить, что навязывает ей комплекс утонченной, но сильной влюбленности, которая производит эффект рабской дремотной покорности, вызывающей, например, полное равнодушие к завтрашним новостям. А потом подумал, что, может быть, лучше убраться отсюда, самостоятельно найти дорогу к Северной Африке: наверняка есть на чем унестись в такой час. Впрочем, нет. Несмотря ни на что, безопаснее в группе мистера Мерсера, которая весьма многочисленна, пропускается, как только тот моргнет глазом, без оглашенья фамилий, по мановению руки служащих, которых мановением руки отметает мистер Гаткелч. Больше того, мистер Мерсер всем вернул паспорта, так что паспорт Эндерби вновь угнездился во внутреннем нагрудном кармане. Он не собирается снова от него отказываться, если в последнем отчаянном отказе от собственной личности не отправит в огонь того или иного мавра, торгующего кебабом. Он вполне отчетливо видел, как этот мужчина, коричневый, беззубый, морщинистый, громко расхваливает под солнцем кебаб, перекрикивая муэдзинов. Поэтическое воображение, вот что это такое.
— А, — говорила теперь мисс Боланд, плеснув себе еще «Фундадора», — мама с папой обычно возили нас с Чарльзом, моим братом, к дяде Герберту, когда тот жил в Веллингтоне, я имею в виду, в сэлопском[69] Веллингтоне, почему его Сэлопом называют? Ну, название, наверно, латинское, и мы несколько раз ездили в Бредон-Хилл…
— Цветные графства, — сказал Эндерби, оценивая ее в целях соблазна, понимая одновременно, что это замечание чисто академическое, — в вышине слышны жаворонки. Юноши вешаются и оказываются в тюрьме Шрусбери. За любовь, как они говорят.
— Как вы циничны. Но я тоже, наверно, имею все права на цинизм, в самом деле. Его звали Тоби, — глупое для мужчины имя, да? — и он мне говорит, я должна выбирать между ним и карьерой, — я хочу сказать, больше похоже на собачью кличку, не так ли? — и, разумеется, речи даже не шло, чтобы я отказалась от своего призвания ради того, что он мне обещал. Говорит, якобы жена с мозгами никуда не годится, а он не позволит луне лежать между нами в постели.
— Отчасти даже поэтично, — заметил Эндерби, сам все больше впадая в дремоту. Горячий ветер гонял оконные занавески, точно марионетки, приклеивал к подбородку мисс Боланд ночную рубашку.
— Отчасти вранье, — возразила мисс Боланд. — Он врал про своего отца. Отец его был не поверенный, а всего только клерк у поверенного. Врал про свой чин в Королевских войсках связи. Врал про свою машину. Она вовсе была не его, он ее позаимствовал у приятеля. Не то чтоб у него было много приятелей. Мужчины, — заключила она, — склонны к вранью. Взгляните, например, на себя.
— На меня? — сказал Эндерби.
— Говорите, вы поэт. Рассказываете о своей старой шропширской фамилии.
— Слушайте, — велел Эндерби. И начал декламировать:
Шрусбери, Шрусбери, окруженный рекой, Северн ревнивый, спящая собака, лижущая губы, То рычит, то опять обретает покой, С храпом во сне испуская туманные клубы.
— Это ваше, да?
Любовь буйствует праздным летом: Афродизиакальное солнце в чудовищной вышине Возбуждает дрожащим полуденным светом Вспотевшего Джека, Джоан на спине.
— Я всегда слышала, не должно быть в стихах длинных слов.
Слабые и безгрешные анемичной зимой, Нимфы отплясали на летней пирушке веселой, Оборванного живописца лодки гонят домой, Государственные деятели выходят из школы.
— А, понятно, о чем вы. Школа в Шрусбери, куда Дарвин ходил, да?