— Да. Да, есть.
— Я никогда его не слышала.
— Ничего не поделаешь.
— Ты это четко слышишь?
— Да, очень четко.
— Глория?
— Глория Эмма Аттинг — вот что она говорит.
— Что-то еще?
— Больше ничего, только имя.
— Глория Эмма Аттинг.
— Хорошо, — сказал я. — Салфетка.
— Салфетка! — произнесла она с выражением.
— А что такое салфетка? — поинтересовался я.
— Ты разве не знаешь?
— Никогда раньше не видел. Каково ее предназначение?
— Салфетку кладут на стол.
— Да?
— Чтобы украсить.
— Правда?
— На нее можно ставить разные вещи — блюдо с пирожками, например, или вазу с цветами. Но ее можно класть на стол и просто так. Она, салфетка, преображает стол. Самый обычный, ничем не примечательный стол может стать красивым благодаря салфетке.
— Но для чего конкретно она предназначена?
— Ее можно класть на любой стол, и благодаря этому он становится красивым.
— То есть практической пользы от нее нет.
— Это маленькое переносное украшение!
— Значит, на нее можно ставить разные предметы.
— Можно. Но не обязательно.
— Но ведь тогда ее не будет видно. Думаю, я не совсем понял. Хотя нет, возможно, она защищает стол? Чтобы на него не пролилась вода и не попали крошки? Думаю, я понял. Такая маленькая скатерть, но с дырками?
— Это предмет редкой красоты. Очень деликатный.
— Она может легко порваться?
— Если не относиться к ней с любовью.
— Значит, она не особо практичная?
— Она не удержит воду в ванной, если ты об этом.
Салфетка показалась мне совершенно бесполезным предметом. Мог ли я полюбить салфетку? В ней было столько дыр, словно она стеснялась собственного существования, словно она вообще не хотела существовать.
— Ты можешь потрогать ее, если хочешь, — сказала Пайналиппи.
— Потрогать?
— Если хочешь.
Она положила салфетку мне на колени. Салфетка ничего не весила, это была тень предмета. Сама Пайналиппи, в свою очередь, положила себе на колени мою затычку. Мы долго сидели в тишине. Наконец, глядя на мою затычку, она пробормотала:
— Похожа на жабу.
Мы так и продолжали сидеть, привыкая: она — к Джеймсу Генри, я — к Глории Эмме, пока наконец снаружи не раздался свист дядюшки Тимфи. Пайналиппи забрала у меня свою салфетку, а мои пальцы, слегка коснувшись ее коленей, вернули Джеймса Генри в его привычное место. Я был рад, что все закончилось. Думаю, мы не слишком подходили друг другу. Но Пайналиппи прошептала мне:
— Думаю, все прошло очень хорошо, не так ли?
В ее глазах стояли слезы. На какое-то мгновение я подумал, что у нас могло бы что-то получиться, но затем услышал ее вздох:
— Затычка…
И я решил, что нет, не могло бы. Поднимаясь, я услышал, как диван что-то сказал.
— Виктория Холлест, — сказал он.
Ладно, подумал я, значит, диван зовут Викторией Холлест. В этом не было ничего необычного. Внизу лестницы есть балясина по имени Виктория Амелия Бротон, а один раз я услышал, как какой-то подсвечник назвал себя Викторией Маклеод. В игровой комнате есть крокетный молоток по имени Вики Мортон. Отлично, еще одна Виктория. Пускай. Но маленький красный диван по имени Виктория Холлест произнес еще кое-что.
— Где Маргарет?
Это было уже что-то новое. Что-то очень серьезное. Раньше ни один предмет не говорил мне ничего, кроме своего имени. Эта новость оказалась чрезвычайно странной и заставила меня почувствовать себя настолько неуютно, что у меня внутри все перевернулось. Я подумал, что меня может стошнить прямо на диван или, что еще хуже, на Пайналиппи и ее Глорию Эмму. Но я сдержался. Что происходит? Что со мной происходит? Я схожу с ума? Может ли мое сердце внезапно остановиться, как у отца? Шатаясь, я пошел к двери. Я пообещал себе, что снова приду послушать Викторию Холлест так скоро, как только смогу. Но сейчас мне нужно было уходить — дядюшка Тимфи отнюдь не славился терпением.
Моя голова и совок для угля
Нам с Пайналиппи полагалось разойтись и просидеть остаток дня в одиночестве, думая о нашем совместном будущем. Я должен был сидеть в Слоновьей комнате, а Пайналиппи — в Белой. Просто сидеть, сидеть и думать о нашей совместной жизни, о холодных обедах, дожидающихся нас на подносе. Я должен был сидеть на месте в течение нескольких часов. И я сел, стараясь не паниковать из-за говорящего дивана и не думать о том, кем могла бы быть Маргарет. Я стал думать о Пайналиппи. В течение некоторого времени я старался концентрироваться на ощущении от прикосновения к ее салфетке, но диван продолжал звать меня в моих мыслях. Я начал расхаживать по комнате, волнуясь и пытаясь отвлечься. Уже начало смеркаться, когда я услышал приближение Альберта Поулинга, и вскоре Тимфи отправил меня спать.
— Беги, Клод, и веди себя хорошо. Сегодня не время для твоих выходок, у нас и так голова кругом.
Весь обратный путь до своей комнаты я проделал бегом, обходя главные коридоры, которые были переполнены Айрмонгерами. Я не желал слушать колкости и гиканье, не хотел, чтобы с меня стянули всю одежду и стали подбрасывать ее в воздух, — хотел избежать всего того, что обычно происходит после Сидения. Я не стану ужинать этим вечером, у меня есть банка раздавленного слоеного печенья. Я не выйду до самого утра, когда мое Сидение уже не будет такой новостью и их энтузиазм по его поводу уменьшится. Я пришел домой незадолго до того, как поезд вернулся из Лондона.
Мои две комнаты были не очень большими, но зато полностью моими. Всецело клодовскими и немного замусоренными. Да, возможно, они не были самыми чистыми из всех Айрмонгеровских комнат — в конце концов, у меня не было родителей, которые следили бы за мной, устанавливали для меня правила и смотрели, как я расту в соответствии с их представлениями о том, как должен расти Айрмонгер. Не было у меня и братьев или сестер, у которых я мог бы красть и которые крали бы у меня, в дела которых я бы лез и с которыми болтал и имел общие интересы. Я Клод, и это мое царство. Оно не очень большое и не слишком роскошное, но именно в этом хлеву я погружаюсь в мир снов.
Я бы никогда не стриг волосы и ногти, ел бы то, что хотел, вставал поздно и бродил среди своего мусора, если бы не камердинер, который, впрочем, был всего лишь Айрмонгером-слугой, поэтому о нем можно было особо не задумываться. Он наведывался раз в неделю и проветривал мое жилище. Мне приходилось все хорошенько прятать, потому что у него был невероятно острый нюх. В такие дни меня отправляли в стирку. Там меня скоблили, терли, мыли горячей водой и поливали духами. Мои волосы снова становились послушными, а сам я — чистым. До следующей недели, на протяжении которой я мог так пачкаться, покрываться жиром, пятнаться и валяться в грязи, как только хотел. Но все, что я прятал не слишком хорошо, в этот день пропадало. Айрмонгер-камердинер не говорил об этих предметах, он просто забирал их, после чего они исчезали навсегда. Иногда, желая почувствовать еще большую независимость и самость, я мог раскурить глиняную трубку или даже затянуться найденной сигариллой. В крайнем случае я мог сделать самокрутку из газетных обрезков и пыли. Если за этим делом меня заставал камердинер, он напоминал, что это запрещено, после чего приходил Бриггс и с извинениями, но довольно сильно таскал меня за ухо и бил по рукам. После чего я двенадцать раз должен был сказать «Привет, Мурри». Мурри был одним очень хорошим Айрмонгером, настоящим гением в вопросе поисков. Он погиб от взрыва метана, когда закурил на Свалке толстую сигару. НЕТУ БЕНИ (Так мы с Туммисом произносили nota bene[5]): курить на Свалке строжайше воспрещается.